Послание из пустыни
Шрифт:
— Что тебе надобно в столь поздний час, мальчик?
— Я знал Захарию, — отвечал я.
Они с улыбками поворотились ко мне:
— Мы скучаем без него. Заходи, заходи! Как поживает его сын? Кто о нем заботится?
— Иоанн справляется сам, — сказал я.
— А тебя как зовут?
— Иисус. Я из Назарета и потерял тут родителей. Но это ничего… если только вы разрешите мне посидеть у вас. Посидеть и послушать.
Уютно горел масляный светильник, мерцающий свет которого распространялся на всю комнату. Ноги утопали в мягких шерстяных коврах.
— Грамоте знаешь? Хочешь стать священником?
— Я
— Такое желание есть у многих. А зачем?
— Можно мне высказаться?
Они переглянулись:
— Высказаться?! Значит, тебе есть что сказать? Однако ты парень не из робких. Заявляешься посередь ночи, вваливаешься, мокрый и грязный, чуть ли не в Святая Святых, а потом еще требуешь слова.
— Только что я мок под дождем, не зная, куда податься. Тем не менее я спокойно переносил холод и сырость, ведь они были мелочью по сравнению с другими вещами. Если вы теперь рассердитесь и выгоните меня, я просто вернусь на улицу. Но вы знали Захарию! И вы пустили меня сюда, хотя я всего лишь сын сельского ремесленника. Совсем недавно я презирал собственных родителей. Считал их наивными простолюдинами. Надеялся по приходе в Иерусалим найти более избранное общество, людей, с которыми можно беседовать. Не стану скрывать, Иосиф и Мария до сих пор раздражают меня, но…
— Сколько тебе лет, мальчуган?
— Двенадцать.
— И ты признаешься в своей ненависти?! Глубоко же ты заглянул в собственную душу…
— При чем тут ненависть? Я презирал их. Но теперь я познал и ненависть… только не к ним.
Я встал и направился к дверям:
— Если вы не позволите мне рассказать об этом, я не решусь додумать свои мысли до конца. А тогда пиши пропало… Я ненавижу Храм! Ненавижу здешних священников, потому что они стараются услужить римлянам. Ненавижу вас всех, потому что вы тянете последние соки из моих родителей и их друзей… ненавижу… ненавижу…
Я расплакался. И, споткнувшись о порог, вывалился в темноту. Уйти мне, однако, не дали. Самый молодой священнослужитель схватил меня за руку и силком втащил обратно в теплую, уютную комнату.
— Не бойся, — сказал кто-то. — Нас тебе бояться нечего. Мы ведь согласны с тобой. Пойми, есть еще внутренний храм, куда римлянам вход заказан. В том храме нет ни золота, ни ладана со смирной. Там нет дворов и стен, которые бы отгораживали его от мира. И все же уверяю тебя: проникнуть туда труднее, чем пройти по воде, аки посуху.
После дней, проведенных в Храме, у меня наметилась следующая цель, в достижении которой священники обещали мне споспешествовать. Я хотел, когда мне исполнится нужное число лет, поступить для обучения в монастырь на берегу Мертвого моря, в Хирбет-Кумране.
— Там ты будешь чувствовать себя лучше, нежели здесь, — сказали мне пастыри. — Там давно уяснили себе то, о чем говорил нам ты, да пребудет с тобой Господь.
А еще они отвели в сторонку моих родителей и объяснили им, что за меня можно не волноваться. Заверили Марию, что она напрасно испугалась моего исчезновения, и попросили извинить их, что приютили меня.
Не берусь сказать в точности, что наговорили ей священники, но с того дня Марию словно подменили.
— А ты, оказывается, умеешь постоять за себя, — повторяла она, окидывая меня гордым, хотя и невидящим взором. Она скорее замечала мою одежду,
И я не решался заговорить о стоявших на террасе цветочных горшках с мятой. Как я ни любил запах мяты, его постоянное присутствие стало претить мне.
Я не мог дождаться, когда между нами проляжет пустыня! Я грезил неведомым знаменитым монастырем. Там, за пустыней, я сумею наконец проявить все свои таланты. А уж потом, коли возникнет желание, можно будет вернуться и говорить с Марией о мяте, хлебе и чистом белье.
И вот настал день моего отправления в путь.
Разумеется, Марии было лестно, что ее сына берут в монастырь стараниями храмовых «сановников».
В то же время она боялась из-за учебы лишиться меня. Всякое знание — от лукавого. Это она усвоила твердо. Люди сведущие, с хорошо подвешенным языком, часто попадают в беду. Вокруг них неизменно возникает распря. А еще она прекрасно понимала, что я уйду вперед. И заранее испытывала страх перед тем человеком, каким я стану по возвращении.
Мать всегда тревожится за своих детей, и все ее речи, все ее поступки окрашены такой тревожностью, которую называют заботой. У женщины нет ничего, кроме ребенка. У нее нет мастерской. Нет любимого плуга, нет ящика с инструментом, нет меча, за который она могла бы взяться. Единственная ее мастерская — чрево, единственное творение — дитя, и желательно, чтобы с этими изделиями ее нутра все было в порядке, иначе сама женщина не стоит ломаного гроша. Укладывая в котомку провизию и платье, Мария всегда подсовывала мне что-нибудь лишнее, ненужное, бессмысленное.
На сей раз она подложила три вареных яйца. У меня уже было пятнадцать яиц — как раз столько, сколько требовалось в дорогу. Три яйца сверх этого были Марииным даром. Знаком того, что она меня любит. Проявлением нарочитой щедрости. Когда, углубившись в пустыню, я — не от голода, а просто ради удовольствия — захочу съесть лишние яйца, они у меня будут. И тогда я невольно вспомню про нее и скажу себе: «Обо всем-то она думает. Все-то понимает…»
Она одаривает тебя излишествами. В минуты усталости такой дар весьма ценен. Если же ты полон сил и чувства превосходства, он воспринимается как насмешка.
Я был ее плугом, ее ящиком с инструментом, ее мечом. Она чистила меня, холила и лелеяла, всячески обихаживала. А ведь я мог бы укрепить ее веру в себя, подвигнуть на жизнь не ради меня, а ради нее самой!
Она пошла со мной к Иосифу.
Тот даже не выпустил из рук плуга, над которым корпел. Лишь кивнул на скамью подле дверей и спросил:
— Что, в путь-дорогу?
Я, по обыкновению, тоже ответил кивком.
— Ты славно поработал у нас тут. Только когда вернешься… если, конечно, вернешься… то уже забудешь, как мастерят плуг. Хотя, может статься, выучишься чему иному. Хочешь получить за труды теперь или?..