Послание из пустыни
Шрифт:
— В монастыре не дозволено владеть имуществом.
— Ну что ж, на нет и суда нет.
Он провел ладонью по короткой, жесткой бороде.
— Тогда пускай вознаграждение подождет тебя здесь. Мне доставили партию замечательного кедра, хочешь посмотреть?
Мы вышли во двор, где были сложены бревна. От них пахло корой и камедью — такой запах бывает в тени дерев. Я погладил их…
— Поторопись, не то опоздаешь! — донесся от ворот голос Марии.
— Успеется, — проворчал Иосиф. — Погляди, какая прекрасная, ровная древесина.
— Не задерживай мальчика своими делами, — сказала
В пустыне деревья не растут, так что мне не скоро предстояло опять дотронуться до коры, ощутить под рукой смолу. Я разозлился, однако промолчал и только еще ниже склонился над бревнами, прослеживая пальцем годовые кольца, наслаждаясь восхитительным ароматом.
— Тебя ждут, — напомнила Мария.
Такая одинокая. Такая неподвластная красоте и мощи кедровых стволов. В одиночестве застывшая поодаль, в мрачной тени ворот. Она хотела докричаться до меня, отвлечь на что-то свое.
— И во сколько тебе обошелся этот материал, Иосиф? — спросил я, дабы показать, на чьей я стороне.
— В сорок пять монет.
— Теперь тебе хватит дерева на целый год, да еще с гаком, — заметил я. — Жалко, что не могу остаться на месяц-другой. Больно здорово они пахнут.
— Что-что, а дух от них крепкий, — подтвердил Иосиф. — Значит, стволы совсем свежие. Пилить будем не раньше чем через месяц.
— Да, — сказал я, и в голове у меня запели пилы, как всегда пели в этом дворе, под сенью граната. — Хорошо, братья мои никуда не уезжают, — с натянутой усмешкой прибавил я.
— Они работают хуже тебя.
— Научатся.
— Может быть.
— Давай будем рассчитывать на лучшее, Иосиф.
Он отвернулся и двинулся к колодцу. Спустил туда ведро, вытащил наверх, принес кружку ледяной водицы:
— Испей.
Я пил не торопясь, большими глотками.
— Ну же, Иисус!
Я вернул кружку Иосифу. Он опустил руку мне на плечо. Я уже направился к Марии, как вдруг, не сделав и двух шагов, завидел гранатовое яблоко. Тотчас подпрыгнул и сорвал его. Потом оборотился к Иосифу и бросил яблоко ему, он успел поймать его и кинуть назад. На губах плотника мелькнула улыбка. Я засмеялся и сделал вид, будто хочу бросить гранат Марии, но она испуганно отпрянула. Тогда плод опять полетел к Иосифу. Я снова и снова ловил в вытянутую руку возвращающееся ко мне яблоко… и опять пугал Марию, и опять она пыталась заслониться. Наконец я вгрызся зубами в кожуру и стал за милую душу уплетать гранат, а у ворот подхватил Марию и в обнимку потащил ее на улицу.
— Только не так, — сказала она, вырываясь.
— Именно так, — поддразнил я.
— Что скажут люди?
— Уж они найдут что сказать.
Мария одернула свое ничуть не задравшееся платье и вдруг заметила у меня на белой рубахе пятно от гранатового сока.
— Смотри, что ты натворил.
— Велика важность…
— Почему ты такой неряха?
— Да это ж последний фанат, который я ем дома!
Но она отказывалась понимать, какое это имеет отношение к пятну. Гранат был сочный и потрясающий на вкус.
— Вечно ты про какие-то мелочи…
Мария в жизни не сказала ничего смешного.
Всегда была крайне серьезна, исполнительна, верна долгу.
Я пытался развеять тяготившие Марию страхи прыжками и скачками около нее:
Если бы это удалось, нам всем стало бы легче. Стоявший в тени ворот Иосиф улыбался. Наконец он поднял на прощанье руку и вернулся к своему плугу.
А нас с Марией окружила ребятня со всей улицы. Одни смотрели молча, выжидающе, с беспокойством. Другие, по-видимому, с завистью. Ну конечно, мои ровесники, те, что закончили учебу в Назарете, но не пойдут учиться далее, молчали, испытывая понятную зависть, и я им от души сочувствовал. Малыши же со смехом дергали меня за одежду, хотя Мария была начеку и хлопала их по рукам.
Она почитала меня священным, неприкасаемым. Ее дело было отправить сына в большой мир чистым и опрятным, чтобы никто не мог ее упрекнуть. А уж что будет за пределами Назарета, за это пускай спрашивают не с нее.
Если бы она кинулась мне на шею и разрыдалась или истерически захохотала, всем стало бы легче. Если бы она сказала: долго же я буду помнить это пятно… Если бы она губами выхватила остатки фаната, дерзко торчавшие у меня изо рта, тогда бы я не раз лил в монастыре слезы и тосковал. Но таких воспоминаний по себе Мария не оставила. Чем ближе мы подходили к площади, тем тяжелее она передвигала ноги, тем больше отставала от меня.
Очутившись в последнем тесном проулке (ребятишки к этому времени начали отставать, словно давая нам возможность побыть наедине), я попытался в остатний раз вытащить Марию из тягостных раздумий:
— Ну-ка, матушка, кто скорей до площади?!
Она не ответила, и я, было ринувшись вперед, осадил себя.
— Почему ты никогда не играешь, Мария?
— Не играю?
Она заплакала.
Я остановился и погладил ее по щеке.
Спасибо, хоть позволила такую ласку.
Я-то представлял себе, как мы с Марией в обнимку идем через площадь и, когда я заберусь на осла, целуемся на прощанье. Она отняла эту возможность.
— У тебя даже в такую минуту на уме одни игры!
Она не понимала; увы, Мария была лишена дара понимать эдакие тонкости. Отсюда ее одиночество, в котором она пребудет до конца.
И вдруг — шум и гам! Площадь была заполонена толпой со всем ее разноцветьем, со всем ее гулом и безгласием, суетой и неподвижностью. Ослы, верблюды, собаки, кошки. Куры, цыплята, индюшки, блеющие овцы. Сверху нещадно палило солнце, подобие тени можно было обрести лишь под аркадой, но туда уже набилось уйма народу: кто-то собирался в путь с моим караваном, кто-то, вроде Марии, пришел ради бессмысленного прощания. Мешки с зерном, бурдюки с вином и маслом, кувшины воды, груды тканей, сумок, сбруи. Крики грузчиков и воров — посягающих на груз, но вынужденных отступать перед плетками римских воинов. Кучи навоза и слетевшиеся к ним крапивницы, капустницы, оводы. Кого и чего тут только не было! Плачущие и писающие дети, матери, кормящие грудью, несмотря на скопище мух у младенческих глаз и своих сосков. Гноящиеся раны на руках и лицах, потухшие взоры, вздувшиеся от голода животы, ослепшие без лечения глаза! Прокаженные со своими колокольчиками. Полоумные. Старики!