Послание из пустыни
Шрифт:
— Это мы еще посмотрим! — прокричал Иоанн, ставя парус. Он словно надеялся силой затащить рыбу в лодку.
На всем озере вышли рыбачить одни мы. Берега стояли безлюдные и безмолвные. Лишь высоко в горах истошно орал ишак. И до нас долетал приторно-сладкий аромат смоковниц.
Я назарянин и не привык к большой воде. Стоило лодке накрениться, как я схватился за мачту; лицо и платье обдало брызгами.
— Мы перевернемся! — завопил я.
Иоанн не отвечал. Он неотрывно следил за волнами и, не обращая внимания на ветер и лезущие в глаза волосы, твердой рукой направлял лодку. Такого Иоанна я не видывал. Это был целеустремленный,
Мне было обидно оставаться не у дел. Ну погоди, если только я выживу, ты у меня узнаешь…
И я представлял себе, как моя голова снова лежит на груди у Елисаветы. В темноте и тиши.
А Иоанн пускай еще денек подождет. Завтра, решил я. Завтра…
— Убедился? — отрывисто бросил он, когда мы уже повернули к берегу и заметили взволнованно машущего нам оттуда владельца лодки.
— Похоже, ты своего всегда добьешься.
Такие слова могут запомниться, могут открыть дорогу к новым отношениям. Впрочем, другие слова могут захлопнуть открывшуюся дверь.
— Возможно.
Пока мы чистили на берегу рыбу, старик бормотал:
— В жизни не видал ничего подобного. Давай я отдам лодку тебе. А улов будем делить пополам.
Иоанн поставил перед стариком полную корзину рыбы.
— Забирай всю себе, — велел тот.
— У нас дома никто ничего не ест, — покачал головой Иоанн.
— А ты должен есть, Иоанн. Чтобы всегда справляться с лодкой, нужно стать большим и сильным.
— Не хочу.
Тогда старик взял Иоанна за подбородок и повернул лицом к себе.
— Послушай, — сказал он. — Я знаю про Елисавету. Знаю, что ты ходишь и мучаешься. Захария мне рассказывал. Ты зря думаешь, что доставляешь удовольствие родителям, нарочно рискуя жизнью.
— Я не рискую.
— Ну, может, сегодня и не рисковал. А целое лето только этим и занимался! У тебя же все мысли на физиономии написаны.
Старик оборотился ко мне:
— Ты его друг! Пригляди, чтоб поел. Похоже, он уже давно этого не делал.
И всучил мне корзину:
— Поручаю Иоанна тебе! Лишнее можете раздать, но рыбу в него впихни… если потребуется, силком. Это ж черт знает что творится! — ворчал он. — Такой большой, крепкий парень — и пропадает ни за грош! А теперь — катитесь своей дорогой!
И все-таки вечером я опять лежал рядом с Елисаветой.
Прежде слова наши чирикающими воробьиными стайками перелетали с дерева на дерево, клевали все подряд, пугались, ссорились, бросались врассыпную и слетались обратно. Мир был полем, открытым для нашего любопытства, пашней нашего будущего. До сих пор мы, как это принято у мальчишек, делились друг с другом всем. В нас не было ни одного уголка, сокрытого от товарищеского взора.
Теперь у меня появилась темная комната с моим обманом, моим предательством.
Иоанн тоже ушел в себя.
Казалось, что взрослеть — значит осознавать свои тайные комнаты, закрывать их от посторонних.
Я так и не поговорил с ним, не сказал, что теперь он может пойти к матери и положить голову ей на грудь, может избавиться от чувства вины и дать Елисавете спокойно умереть; я перекладывал этот разговор со
Мы лишь разговаривали.
И то иначе, чем прежде: я помалкивал о своей темной комнате. И эта комната словно затягивала в себя каждое словцо из тех, что раньше без запинки отскакивали у меня от зубов. Тайна и предательство. Чем ближе мы подходили к дому, тем упорней становилось мое молчание и колотьба в сердце, потому что в мыслях у меня было одно: как я буду лежать у нее на груди и выдавать себя за него. Я по-прежнему считал, что все зависит от обстоятельств и что я уже в следующий миг или на следующий день расскажу о содеянном, о том, как воспользовался нашим сходством, какой легкой поступью подкрадывался к Елисавете, чтобы не испугать ее.
— Жизнь моя, — шептала Елисавета. — Ты моя жизнь, Иоанн. Теперь я могу спокойно умереть.
Сначала, однако, предстояло умереть Захарии.
При всей несправедливости этого.
Бывают люди, которые распространяют вкруг себя сияние, создают прохладу и тень. К таким людям относился и Захария. Гостя в их доме, я каждый раз с радостью бежал за ним на берег, сидел рядом, пока он чинил неводы, помогал выбирать рыбу из запутанных сетей.
Он целиком отдавался всякому занятию, хотя держался не столь серьезно и сурово, как Иосиф. Захария всегда с улыбкой воспринимал себя и свое место в мире. Возможно, благодаря мягкой, но неизбывной любознательности, которая подсказывала ему, что все на свете относительно.
Захария был высок ростом и имел медвежью силу: он до последнего носил на руках Елисавету, как прежде носил камни и бревна. Он не только не злоупотреблял своею силой, но пользовался ею весьма осторожно. Руки его бережно прикасались к вещам, требовавшим бережного обращения. Лишь после его кончины я со всей очевидностью понял, какую огромную роль играл Захария для земли Геннисаретской, как сам я лишь благодаря ему познал радость и чувство сопричастности.
Умер он посреди трудов своих. Хотя рыбачить ходил теперь Иоанн, Захария много времени проводил возле лодки, где починял сети (как ни плохи стали его глаза, он не мог отказаться от этого занятия), а бывало, что и сам брался за весла и выгребал в озеро — ненадолго, по тихой воде, ближе к сумеркам. Он сидел в лодке, издали любуясь окрестностями. Словно хотел забрать в мир иной свои воспоминания, свои самые радостные минуты, дабы и там распространять кругом сияние. Он умер, держа в руке вынутую из сети крохотную трепещущую тварь — серебристую рыбку. Захария протянул ее мне на фоне солнечного диска… и вдруг рука его поникла, он упал наземь и преставился.
К нам подскочил Иоанн. В мгновение ока он стал взрослым, а я оказался непрошеным гостем у него в доме.
Нас обступили другие мужи, но Иоанн сам поднял отца и отнес его во двор, взглядом отстраняя всех, кто пытался помочь.
Теперь он остался один на один с Елисаветой, не признававшей ни его, ни себя. Теперь ему придется самому подходить к ней и предлагать помощь, тогда как он не ждет от матери ничего, кроме отчуждения и тумаков. Иоанн ведь не может вроде меня притвориться кем-то другим, правда?