Послание из пустыни
Шрифт:
Тюрьма располагалась в приземистом здании, затерянном среди барханов, врытом в них. Когда мы привязали ослов под редкими деревьями, Товия дал мне знак хранить молчание. Мы подкрались к решеткам. Внизу я различил застенки с арестантами.
Что это были за арестанты? Я повидал их в своей жизни немало. Они проходили через Назарет по дороге в узилище и обратно, после отбытия срока. Массу арестантов-пленников я видел еще в двухлетнем возрасте, когда их гнали из Сепфориса. Сколько их было? Тысяча, две? И вправе ли я говорить, что видел их,
Может, поэтому у меня печальный взгляд? В свое время я стал свидетелем «страшного события». И это событие никуда не делось, оно осталось во мне. Мне ведь некому было передать его. Хуже того, благодаря рассказам Иосифа оно все более укоренялось во мне, все сильнее давило. Иосиф выставлял меня перед слушателями едва ли не соучастником кошмара: дескать, несмышленыш мог выдать римлянам скрывавшихся за оградой назарян, а потому им готовы были пожертвовать ради спасения остальных. Вероятно, так тогда рассуждали все. И если б не Гамаль…
Мы лежали, прижавшись животами к решетке, а там, внизу, пытали узника.
Про пытки я тоже знал достаточно. Со всех концов страны шли слухи о том, что людей пытают — в темных пещерах, в дальних углах, неведомо где, и это были чьи-то друзья или знакомые, чья-то родня. Как будто мы все не родные друг другу! Как будто у нас не один Создатель! Но тут человека пытали у меня на глазах…
Он был преклонных лет, с седой, всклокоченной бородой. Руки у него были связаны, ноги разведены в стороны. Он болтался перед фонарем тюремщика, подвешенный за руки и похожий на распятие. Ему ткнули палкой между ног. Изо рта хлынула кровь.
— Надо что-то предпринять, — шепнул я Товии.
Он посмотрел на меня с невероятным спокойствием. Даже с презрением, от которого меня бросило в дрожь.
Почему я такой наивный?!
Почему не понимаю, что так устроен мир?
Что подобное творится вокруг денно и нощно?
Я всегда считал, что мы живем исключительно внутри себя. Что все прочее, вроде страданий и зла, должно пролетать мимо, как пролетает мимо запах шалфея или тимьяна, если мы ненароком заденем их. Зло… оно ведь не «всамделишное», правда? А что «всамделишное»? Товия не дал мне погрузиться в размышления, извечно заменяющие собой действие. Он потащил меня назад, туда, где мы оставили ишаков…
— Что можно предпринять? — не унимался я, чувствуя всю безнадежность, всю бесполезность моих слов. — В чем провинились эти узники?
Товия вел своего осла чуть впереди.
— Ну вот, ты и посмотрел, — сказал он.
— Но что они сделали?
— Единственно возможное. Это мои друзья. Скорее всего, мне тоже не миновать темницы.
— Они зилоты?
— Да. Как и я.
— Значит, у тебя должен быть кинжал…
Он вытащил из-под полы кинжал и, чуть заметно улыбнувшись, протянул мне.
— И ты… — сглотнул я, — ты кого-нибудь убил?
— Какая
В ту ночь мне преподносили один сюрприз за другим. Навалилось сразу слишком много. Мир изменился до неузнаваемости. Все предстало в ином свете, хотя света, собственно говоря, не было, стояла кромешная тьма. Нет, убивать я бы не смог. С каждым убитым умирала бы и часть меня. Что я и выложил Товии.
— Но разве не умирает часть тебя и тогда, когда люди гибнут от рук римлян и их пособников?
— Все-таки я боюсь. Может, есть другой способ?
Товия пожал плечами:
— Ладно, поехали.
Я старался не отставать. Когда мы удалились в пустыню, я прокричал ему:
— Обязательно должен быть третий путь! Средний между действием и бездействием. Он существует…
— Значит, ты не с нами?
Товия произнес эти слова громко, но довольно равнодушно. Как будто ему не было до этого дела. Как будто он просто разглядел всю мою подноготную.
И так же безразлично добавил:
— Наверное, придется тебя убить. Теперь ты знаешь, кто я такой.
— Я не предатель.
— Ты же предал Иоханана!
— Он доносчик.
— На которого донес ты.
Наконец Товия придержал ишака. Оборотился ко мне. Улыбнулся.
— Пойми, наступит день, когда нам будет не до обсуждения этих вопросов. Мы оба станем старше, и нам будет угрожать реальная опасность. Тогда это будет вопрос жизни и смерти.
И такой день наступил, хотя намного старше мы к тому времени не стали.
Товия терпеливо растолковал мне, что для освобождения узников следует дождаться «подходящего случая». Если бы мы в ту ночь прикончили палача из лука, толку от этого не было бы никакого. Место одного истязателя заняли бы другие. Тюремщиков там хватает. Сами арестанты ослабели. Зилотов поблизости нет.
— А ты… от тебя проку было бы мало.
— Ничего подобного. Я мог бы…
— Довольно, Иисус. Я знаю, намерения у тебя самые благие.
Я вскипел от гнева:
— Ты хочешь сказать, я ни на что не гожусь?
— Тут нужна тренировка. Нужна стратегия. Надо давно и точно знать, чего ты хочешь. Надо зайти по этому пути так далеко, чтобы не думать о возврате.
После таких назиданий он обычно уходил, а они оставались витать в воздухе над полем, где мы трудились.
Словно письмена, которые касались нас всех.
Касались Иоханана. И хромого монаха. Касались тех моих сверстников, что гнули спины под палящим солнцем, и тех, что выходили из монастыря с восходом солнца, пока еще рассеивался ночной туман. Каждого из них слова Товии объясняли по-своему. И я видел, что многие, в том числе я сам, были людьми слабыми, тогда как другие обретали силу. Это было слышно по их разговорам — даже о самых, казалось бы, пустячных вещах. Это было заметно по тому, как они, кланяясь земле, орудовали мотыгой между рядами бобов и масличных всходов.