Послание из пустыни
Шрифт:
— Мне этого мало.
— Мука мученическая с тобой! Чего тебе мало? Мало смерти Товии или мало жить как простой крестьянин на Геннисаретском озере?
— Всего мало. И то и другое — не наша судьба. Мы не можем прятаться под такими личинами.
— Товия умер безо всякой личины! — вспылил я. — И не пытался избежать ответственности. Он пожертвовал своей жизнью. Им пожертвовали. Его предали.
— И кто о нем будет вспоминать? Какой прок от его жертвы?
— Пока не известно. Не нам судить. Еще не конец света.
— Вечно надо ждать и ждать. Проклятое детство!
Скорее проклятая юность!
— Нет, Иоанн, детство у нас было замечательное! Вспомни чудесные утра над Геннисаретом,
— Я не страдаю от одиночества, а жду твоего пришествия.
— С этим придется подождать.
— Знаю. И не тороплю тебя.
— Только повторяю: я никакой не Мессия!
— Эта стадия тоже в порядке вещей, через нее нужно пройти. Так взрослеют! И все же тебе не избежать своего предназначения.
Я перевернулся на живот и стал разглядывать песок: на крохотных песчинках плясали отсветы костра. Эти мириады песчинок напоминали спрессованные вместе галактики… или сгусток материи, представлявший собой жизнь миллионы лет тому назад.
Я наблюдал за муравьем, который бегал вокруг моего пальца.
— А я-то надеялся побыть тут в тишине и спокойствии. Отдохнуть, посидеть у костра…
— Да ладно тебе… Ты не выносишь одиночества. На том берегу ты не знал, что…
— Неужели ты меня видел?
— Конечно. Я следил за тобой… каждый день.
— И чего ты от меня ждал?
— Ничего. Пока ничего. Или того самого, что ты сказал.
— Думаю, мне в любом случае лучше уйти и скрыться там, где меня не знают. В каком-нибудь порту или северной деревне.
— Иди.
Мой подмокший плащ высох, и я завернулся в него. Иоанн остался сидеть у костра.
— Только прежде, чем скрыться… — сказал он. — У тебя есть дом, загляни-ка туда.
Осень я встретил на севере, среди больших виноградников, где никто не выспрашивал тебя, кто ты такой. Домой я зайти не решился: римляне слишком хорошо знали нашу, еврейскую, любовь к родне и я не хотел подвергать своих близких излишней опасности.
Сюда стекались работать люди из разных краев: на спускавшихся к морю пологих склонах мы, галилеяне, стояли бок о бок с выходцами из Иудеи, Самарии, Ливана. Спали мы под открытым небом, среди виноградных лоз, чтобы не дать никому ограбить богатых землевладельцев. Изредка с одетых кедром гор долетал слабый запах снега.
Трудились мы молча.
Я далеко не сразу заметил это.
Разумеется, некоторые слова — например, относившиеся к полям и урожаю, к утру и вечеру, к еде и сну, — еще цедились.
А все прочие?
Мы были «труждающимися» и вечером, по завершении рабочего дня, как бы переставали существовать. Предполагалось, что у нас нет и прошлого.
К тому времени мой словарь изобиловал выражениями из Писаний, из монастырского обихода. Меня тянуло на мечтательство, на размышления, которые тут не поощрялись. Я боялся расспросов, боялся разоблачения.
Такова
Кормили впроголодь, но так было всюду. Плетки римских надсмотрщиков хлестали не больнее, чем в других местах. Унижения, которые приходится терпеть от богачей, везде одинаковые.
Больше всего я страдал без родного языка. Меня мучила жажда, хотелось упиться его словами! Хотелось обливаться ими с головы до ног! И я стал воображать себе места, где этот язык впервые явил себя мне, где слова начали обретать форму и цвет. Оказывается, я прекрасно помнил, как постепенно ширился, раздвигался мой мир.
Было одно место под пиниями, в котором я любил наблюдать за причудливой игрой света и тени у себя на ладонях. Сухая почва, хвоя, муравьи, волокущие свои соломинки. Птицы в кронах деревьев. Иосиф, рубящий в глубине леска желтое дерево на фоне зеленых. Тишина, когда топор смолкает, отцовские шаги, склонившаяся надо мной тень. Его слова: «Слышишь ручей?» И снова тишина. Потом слово «ручей» и журчание самого ручья сваливаются мне на голову одновременно. Словно они бежали наперегонки, а под конец соединились. Ручей, вода, камни, журчать. А еще Иосиф сказал: «Он течет из тьмы и ведет к свету»… Помню змея, которого я запускал со склона холма, пониже наших домов. Раннее утро. Трава мокрая от росы. Кругом много детей, много змеев. И вдруг мой змей, подхваченный порывом ветра, исчезает из вида. Я бегу к Иосифу с криком: «У меня пропал змей!» Отец берет меня за руку, мы идем вниз. «Где ты стоял, малыш?» — «Тут». Прищурившись, он глядит на небо и окрест. «Змей вон там, — указывает Иосиф, — на миндальном дереве!» Передо мной возникает что-то розовое и такое огромное, что загораживает весь вид на долину. Я хватаюсь за нижнюю ветку и лезу наверх. «Погоди, — говорит Иосиф и ссаживает меня. — Нужно быть осторожным с цветами. Они легко осыпаются. Смотри!» Он наклоняет ко мне ветку. И я наконец вижу цветок, бело-розовый в красную крапинку. А голая ветка коричневая. «Из них будут плоды. Почти каждый цветок превратится в миндалину. Не надо их тревожить, пускай себе растут дальше». Миндальное дерево, небо, змей, цветок, голая ветка.
Впрочем, человек творит свой язык всю жизнь, до самой смерти. Новые фразы рождались за работой и вечерами, когда я сидел у костра, чувствуя приближение осени. А уж ночью, когда мы защищали хозяйское добро от воров (бедняков, что хотели поживиться виноградом, зерном или недоеденным хлебом), можно было не только значительно расширить свой словарь, но и переосмыслить кое-какие известные понятия.
Мне нужно было видеть, а видеть я мог только с помощью полноценного языка. Я погибал от жажды!
А что мои товарищи, они тоже мучились? Конечно. Вся страна жила молчком. Повесила на рот замок. Превратилась в страну безмолвных спин. В край проглоченных языков.
И так будет продолжаться до той поры, пока нас не переполнят невысказанные слова, глупые положения, воображаемые поступки. Тогда мы взорвемся. И тогда речь забьет ключом в каждом уголке.
Или: в один прекрасный день придет некто и сорвет все замки.
Вот на что мы надеялись последнюю тысячу лет!
В болоте стояли три белых индейки и смотрели на море. Одна из них, склонив головку набок, приглядывалась к чему-то сквозь ветви тамариска. В полосе водорослей лежал с открытыми глазами козленок. У его морды лениво плескалась разбавленная светло-красная кровь. На белой шерсти проступали пятна более насыщенного цвета. Среди зарослей мяты порхали крапивницы.