После десятого класса
Шрифт:
Сейчас вражеские артиллеристы нацелили приборы на эти облака разрывов и наносят на свои огневые планшеты координаты вновь обнаруженной батареи.
Я велел побыстрей завтракать и... отбой, поход. Займем новую позицию, а как стемнеет, перевезем на нее и наши пушки-пустышки.
— Нет,— сказал Кедров. — Теперь это настоящие пушки-хлопушки.
Я не подозревал, как много будет возни с деревянными пушкам!, Больше, чем с настоящими. Их надо снять с позиции, погрузить на трактор, перевезти, установить на новом месте, зарядить. Во время нашей стрельбы Цыганкин даст одну вспышку залпа, а потом двое
5
Все! Блокада прорвана. 18 января в 9.30 в районе Рабочего поселка № 1 встретились войска Ленинград-
ского и Волховского фронтов. Взяты Шлиссельбург, Московская Дубровка, Синявино и ряд населенных пунктов.
Теперь вокруг нас полно пустых землянок. Редкие выстрелы тяжелой артиллерии сотрясают воздух. У Си-нявинских высот идут изнурительные бои. В создавшейся обстановке дальнейшее маневрирование кочующего орудия потеряло практический смысл. Никаких распоряжений мне не поступало, никто мне ничего не говорил, но я сам пришел к выводу, что операция «КОЗА» кончилась.
Сидел, писал отчет почти о трехмесячных действиях моего орудия, изложил, как имитировали залпы четырехорудийной батареи, закончил, отправил по инстанции и пребываю в ожидании дальнейших распоряжений.
Самолеты противника почти не показываются. Над верхушками елей ползут низкие снежные тучи, изредка с дороги доносится гул автомобильного мотора.
Занимать огневую позицию в зоне прорыва нет смысла, да и нельзя без приказания. Там одна КОЗА ничего не решит. Нужны дивизионы и плотный орудийный огонь.
Тишина и безделье после боя угнетают, места себе найти не можешь, и все осточертело. Орудийные номера переругиваются между собой, переживают гибель наводчика Лунева и второго трубочного Агеева и, конечно, в этом обвиняют меня. По их взглядам и намекам нетрудно понять ход рассуждений: мол, если бы мы не встали на прикрытие танковой переправы, то товарищи остались бы целы. Ведь никто мне не приказывал занять именно эту позицию, а не другую. Сам выбирал, пользуясь предоставленной командованием полной свободой маневрирования.
Я пытаюсь привести их к мысли, что нельзя воевать только по приказу, тем более получив полную свободу действий. Конечно, перед наступлением и артподготовкой можно было забиться в лес, туда, куда даже шальные снаряды не залетают, и никто бы об этом не узнал, а если бы узнал, то можно было бы объяснить, зачем занял такую позицию. Объяснения придумать можно ко всему. Но не на этом держится фронт. Он держится не только на приказе и строгой военной дисциплине. Ведь в самые рискованные операции часто посылают людей не по приказу, а набирают добровольцев.
Меня обвинять не в чем. Я стоял у орудия и рисковал так же, как все. Осколок, убивший наводчика Лунева, мог попасть в меня, как и пуля «мессера», свалившая Агеева...
Но переправа осталась целой, по ней непрерывно двигалась техника, и трудно определить, сколько жизней саперов
Орудийные номера мне не возражали, но слушали рассеянно, думая о своем. Ну и пусть думают, время есть, не оправдываться же мне перед ними. Я поступил правильно, выбрав именно эту позицию, и думал о ней заранее.
Новый 1943 год мне довелось встречать в землянке командира отдельного понтонно-мостового батальона майора Лобач-Стрижевского. Я познакомился с ним случайно, на дороге, по пути разговорились, как-то сразу нашли общий язык, и выяснилось, что мы институтские однокашники. Правда, Лобач-Стрижевский, закончив институт, уже работал инженером-строителем, когда я пришел на первые лекции, но все равно мы однокашники.
Я собирался на Новый год пойти к Ермолову, но было неудобно без приглашения, а потом с Ермоловым приятно говорить на серьезные темы, а веселиться он не мастер. Да и топать надо было восемь с лишним километров.
ВечерОхМ 31 декабря пришел на нашу позицию солдат и сказал, что командир их батальона приглашает меня встретить с ним Новый год.
Возле большой зехмлянки майора весело трещал движок походной электростанции, под накатами землянки ярко горели электрические лампочки. Народу было много. Шум. Накурено. Лобач-Стрижевский сидел во главе длинного стола, сколоченного из свежих сосновых плах. Майор был красив! В белой отутюженной рубашке с отложным воротником. Она отбрасывала матовый отсвет на подбородок, выбритый до блеска. Над полными розовыми губами волнистые мягкие усы, они спускались с уголков губ и колыхались от дыхания. Светлые, с четкими ободками глаза весело блестели. Рядом с майором сидели две девушки — фельдшер и связистка. Они не спускали с него глаз и не обращали внимания на то, что творилось вокруг.
— A-а, однокашник? Прошу! — Майор широким жестом пригласил меня к столу.
По блокадной привычке я пришел со своим пайком и тотчас выложил его на доски.
Стлался табачный дым, звенели кружки, разговоры перекатывались из одного угла землянки в другой. Лица заблестели, и кто-то открыл дверь. По ногам пошел холодок, запах снега и хвои приятно щекотал ноздри. Я смотрел на майора и, кажется, влюблялся в него сильнее, чем эти девчонки.
А он галантно наклонял к ним голову, и волосы, плавно качнувшись, свешивались на один бок, переливаясь в свете ламп. У фельдшера несколько раз дернулась рука, наверно, ей очень хотелось погладить эти волосы, а может, и обнять за шею, стройную и крепкую, оттененную белым воротником рубашки.
Лобач-Стрижевский непрерывно острил, и все хохотали так, словно не было ни войны, ни блокады. Потом разом умолкли. Из наушников рации сквозь кутерьму эфира доносились звуки Красной площади, запели куранты. Мы встали с чурбаков, на которых сидели, и подняли кружки. Затем зазвенели ножи и ложки о края консервных банок.
Донесся орудийный выстрел, второй, третий...
Проглотив кусок, Лобач-Стрижевский взглянул на меня.
— Твои анархисты палят?
— Наверно. Больше некому.