После десятого класса
Шрифт:
— Ого! Ты уже старшина?
— А вы уже лейтенант!
Бекешев усадил меня за стол. Мы закурили.
— Значит, снова поваром стал?
Бекешев рассмеялся и потрогал усы:
— Застукали меня в госпитале. Уже выздоравливал, ковылял понемногу. Насчет кулинарии распространялся. Госпитального повара отчитал. Холодными руками работает. Из тех продуктов, что он получает, ресторанные блюда можно готовить. Наш разговор с поваром, а потом с начальником госпиталя слышал раненый подполковник и, видимо, зарубил
— Не жалеешь?
Бекешев нахмурился, подергал ус и сказал серьезно:
— Нет. Вначале колебался, потом решил, что так будет лучше, справедливей. Ну что я мог в прошлом году сделать как повар? Был лучшим поваром во всем нашем крае и сейчас мастер, но не Христос, и семь хлебов мне не добыты Ну а теперь, когда снабжают нормально, пожалуй, черпак в моих руках ныне для врага опасней, чем моя винтовка или маховичок вертикального упреждения на баллистическом преобразователе, который я крутил у вас на батарее. Вон разведчики говорят: как
Палыч накормит, так весь день лежишь на снегу, а брюхо, что печка, греет. И начальство, посмотри, аж гарцуют на ходу. Веселые, боевые! — Бекешев вдруг всплеснул руками: — Господи, да что это я? Гость пришел, а я его байками потчую! Минутку-минутку, сейчас. Гаврила, а Гаврила, пошуруй в печке, подбрось.
Ну и силен Бекешев как повар! Любуешься, как он артистически орудует у плиты, что-то пробует, смешивает, подливает, а землянка наполняется такими вкусными запахами, что, кажется, слышишь стон собственных кишок.
Глядя на сковороду, в которой жарилась картошка, Бекешев заметил:
— У нас ведь орудия БМ (большой мощности), не то что ваши брызгалки. Вот я и угощу вас фирменным блюдом, оно называется «наш залп».
Бекешев вдруг резко дернул сковородку кверху. Нарезанный картофель стайкой взлетел к потолку землянки, перевернулся в воздухе и снова шлепнулся на сковороду, неподжаренной стороной вниз.
Потом сидели за столом. От сытости я не мог наклонить голову. Вдоволь наговорившись, мы задумались и, как-то не сговариваясь, затянули:
Что стоишь качаясь,
Тонкая рябина?..
Эту песню до войны я слышал редко. Хотя ей, наверно, не менее ста лет, нам, мальчишкам, она не нравилась. Обычно ее пели пожилые люди за столом, перед тем как затянуть «Шумел камыш...». Теперь эту песню поют все, и я ее люблю. Сразу вспоминается и дом, и школа, и товарищи, и... Ольга, и горло стягивает судорогой.
Свет коптилки мерцает в повлажневших глазах, кулаки подпирают небритые щеки. Люди поют, смотрят в пространство и видят перед собой не стены блиндажа, не лица товарищей, а что-то другое, свое...
Но нельзя рябине К дубу перебраться,
Видно, сиротине Век одной качаться.
Кончится война, пройдут годы. Новые песни придумает жизнь. А эту уже другие пожилые люди — мои ровесники — вспомнят изредка, перед тем как грянуть «Шумел камыш...».
Беру па себя смелость утверждать, что Ленинградский фронт запел после ноября 1942 года. В сорок первом было не до песен, потом тоже. Музыку слушали жадно, смотрели в рот приезжему певцу не моргая, но сами губ не разжимали.
И только после одного дня появилось желание петь.
Шел мелкий, колючий снег и шелестел в елях, их мохнатые черные лапы протягивались к дороге, словно запрещая по ней движение. Спускались сумерки, и дорога еще была безлюдной. Я возвращался из медсанбата. Он недавно расставил свои палатки и пока бездельничал: раненых поступало мало, и было время поговорить и познакомиться.
Откуда-то спереди донесся торопливый крик:
— Эй, люди! Кто есть? Люди...
И заглох, будто кричавший провалился в яму. Я прибавил шагу и расстегнул кобуру. Снова крик:
— Ну, люди! Где же вы?
На полянке возле дороги белел горб землянки, в дверях ее маячила голова в танкистском шлеме. Человек, увидев меня, заорал:
— Чего ползешь, как вошь по зеркалу? Скорей!
Он силой втащил меня внутрь землянки, трясущимися от напряжения руками разъединил наушники и один сунул мне. Он был теплый. Сквозь треск разрядов и улюлюканье глушилок я различил голос диктора, он перечислял количество убитых, захваченных в плен. Сотни трофейных орудий, танков, самолетов. Потом диктор закончил словами; «Наступление продолжается!»
— Что? Где? — спросил я.
Танкист отмахнулся:
— Цыть ты... Под Сталинградом всю армию Паулю-са... Теперь ей... Слушай.
Оркестр грянул марш. Передача окончилась. Блестя в темноте глазами и не отрывая уха от наушника, танкист сбивчиво и торопливо пересказал мне сообщение о победе под Сталинградом.
— Понимаешь, разве можно такое одному слушать? Выскочил, ору — все, словно суслики, по норам забились. Эх черт, и фляжка, как назло, пустая.
Потом я спешил по дороге, размахивая руками, останавливал встречных, рассказывал. Заметив в лесу людей, направился туда. Меня окликнул часовой. Я потребовал дежурного или кого-нибудь из начальства. Подошел старшина. Я спросил:
— Рация у вас включена?
— А вы кто такой?
— Фрицев под Сталинградом того... наголову, в пыль.
Старшина потащил меня к своим.
Я сидел в пахнущем свежей сосной блиндаже, входили и выходили люди в ватниках и полушубках. Кто-то кому-то язвительно крикнул в лицо:
— Ну вот и сэкономил свои батареи, лопух! Просили же: включи... так нет.
Меня заставляли повторять и повторять сообщение, потом я оказался у саперов... К себе пришел за полночь и только буркнул дежурившему у орудия трубочному Агееву: