После града
Шрифт:
Река разлилась. Кое-где из воды торчат безлистые макушки кустов. Вокруг них — заводи грязноватой пены, которую по кускам отрывает и уносит течение. У берегов тоже пена, она рыжевато-мутная и неживая. А вдали река как зеркало, в котором отразилось сразу полнеба.
Пахнет весной. Прозрачный воздух, холмистое поле за речкой, уже обжитое жаворонками, — все наполнено хмельным будоражащим звоном.
И мы наполнены чем-то подобным. Нам весело. Весело и оттого, что мы так нежданно встретились, и, видимо, оттого, что кругом весна. И наверное, потому, что нам весело, мы не все сразу замечаем. Я вот только теперь увидел на погоне Романова третью звездочку. При выпуске у всех у нас было лишь по две.
— Ты что же это молчишь? — легонько толкаю я его в плечо. — Скромничаешь?
— А ты? — он отвечает таким же дружеским шлепком. — У тебя ведь тоже раньше не было третьей!
Жмем друг другу руки, смеемся.
— Ну а как Рокотов?
Мне хочется спросить еще: «А Лена?» Но о ней я так и не решаюсь заговорить. Их обоих, Рокотова и Романова, еще на втором курсе угораздило влюбиться в эту худенькую, пышноволосую и большеглазую девушку. А она сразу выбрала Рокотова. Вот мне и казалось, что спрашивать о Лене у Романова как-то неделикатно, хотя они с Рокотовым были закадычными друзьями и даже после выпуска служили в одной части.
Романов, Рокотов и я — однокашники по военному училищу. Все трое — Алексеи. И все были в одном отделении. Сведет же подчас судьба!.. Курсанты, удобства ради, быстро перекрестили нас. Впрочем, Романова не тронули, он так и остался Лешкой. Мне же все три года довелось быть Леней. Рокотов превратился в Лео. Это была дань его привычке излишне манерничать и рисоваться.
Мы безропотно покорились товарищескому произволу, а Рокотов был, кажется, даже рад. Имя Лео, видно, пришлось ему по вкусу, и я не раз слышал, как он, высокий, гибкий, с красивым лицом, представлялся девушкам:
— Лео.
Галантно улыбаясь, он после небольшой паузы добавлял:
— Рокотов…
— Рокотов? — повторил мой вопрос Алексей и заметно помрачнел. Я же мысленно выругал себя: «Чудак, и зачем было о неположенном спрашивать?»
Но Романов вдруг огорошил меня:
— Рокотова, брат, судом чести недавно судили, — сказал он словно бы через силу, досадливо. И даже не повернулся ко мне. Уставился в какую-то точку над кручей.
— Судили? — переспросил я, но сделал это скорее механически, чем от неожиданности. Откровенно говоря, я как-то не очень и удивился. Мне тогда еще, в училище, казалось, что в Рокотове есть этакая болезненная зазубринка, за которую его следовало бы… Нет, не судить, конечно, а просто дружески пожурить. Романов в таких случаях высказывался конкретнее: «Проработать». И сейчас он в том же тоне заговорил:
— Проморгали мы тогда, скажу я тебе. Вовремя не спохватились…
— Не проработали, — съязвил я, чувствуя, как все весеннее во мне тает и омрачается.
— Да, именно так, — принял вызов Алексей. Он по-прежнему сидел и смотрел на воду. И, не меняя позы, стал рассказывать.
Я слушал и силился представить себе немного заносчивого, но умного и дельного Рокотова на суде. В училище, по крайней мере в нашей роте, он был виднее всех — эрудированный, цепкий в деле, горячий в споре, остроумный. Я не помню, чтоб была без его портрета Доска отличников.
А Романов рассказывал:
— Взвод он в части получил слабый. Особенно по успеваемости. Предшественник его долго болел, вот и подзапустили работу. Ну а Рокотову будто того и надо было. Он с душой взялся за дело. Ты же знаешь его. Людей увлечь может. Да и методист он неплохой. Через месяц комбат на совещании его уже в пример ставил. А ко Дню Советской Армии Рокотову благодарность в приказе по полку.
Алексей достал папиросы, мы закурили. Глубоко затянувшись, он продолжал:
— Так год прошел. Меня комсомольским секретарем полка избрали. И тут Лео стал открываться мне совсем с другой стороны. А одну встречу с ним я, кажется, никогда не забуду.
Алексей снова на минуту умолк, а я, глядя на него, с удивлением заметил: Алексей, тот самый узкоплечий, остроскулый мальчишка-курсант, повзрослел, научился желваки под кожей катать. Вон как они ходят…
— Так вот. После инспекторской дело было. В поле, — продолжал Алексей, — осенью. А вернее сказать, в бабье лето. Ветерок, помню, белую паутинку носил над свежей еще стерней, солнце светило. Хотя было нам тогда, признаться, не до лирики. От усталости ноги подкашивались. Улучив свободную минуту я и присел на опушке небольшой березовой рощицы отдохнуть. Рощицу эту мы тогда целую неделю громко именовали рощей Безымянной. Учения шли. И тут появился со взводом Рокотов. Увидел
Алексей бросил папиросу, встал, сердито растоптал окурок.
— Ерошкин, скажу тебе, хороший офицер. Взвод его, правда, особо не вырывался, но четверку всегда давал твердую. Командовал же взводом Ерошкин уже около четырех лет. Ну, я и начни это Рокотову втолковывать. Говорю, тут у тебя, Лео, мушка сильно сбита, от скромности далеко в сторону берешь. А он вспыхнул весь, глазами сверкнул: «Но мой взвод все-таки лучше?» — «Куст, — говорю, — хорош, но ягода еще зелена. Вполне повременить можно». Это и вывело его из себя. «Повременить, — не сбавляя тона, повторил он. — Мудрость эта не нова. Но мне, дорогой мой мальчик, жезл маршальский покоя не дает. Как, видимо, и тебе. Понимаешь? Без которого солдат — не солдат. А ты — повременить…» Он со злостью покусывал травинку, а затем, отшвырнув ее в сторону, уже тише, с плакучей такой горечью продолжал: «Я тружусь, не досыпаю. От подъема до отбоя с солдатами. Посмотри, что осталось, — он сжал пальцами впалые щеки, — а мне… благодарность в приказе… Конфетку — маленькому!» — «Слушай, Лео, — говорю ему, — а не рановато ты того… в маршалы?» Опять вспыхнул, медленно, с расстановкой, иронизируя (да ты знаешь, как это у него получается), сказал: «Докладываю вам, товарищ секретарь, что сентенции мне противопоказаны». — И быстро ушел. Ну и с тех пор… Словом, пошло все через пень колоду. Лео мой, смотрю, вроде тот, но все-таки и не тот. При встречах спрашиваю у командира роты, капитана Курочкина, как, мол, там у вас Рокотов. Капитан цедит с недосказочкой: «Ничего, тянет». А однажды, подумав, говорит (в ротной канцелярии дело было): «Да я к нему все присматриваюсь. Что-то того… Подзатуманилось в человеке». — «Головокружение от успехов?» — «Э, нет, — решительно не согласился капитан. — Успехи-то были, а теперь тают. И с коллективом он лоб в лоб». И вдруг Курочкин предложил: «А не поговорить ли нам с ним? Тем более что Рокотов так легок на помине: вон он идет к штабу», — показал капитан в окно. Рокотов вошел такой же хмурый, каким был все последнее время. По-уставному обратился, получив разрешение, сел. Но, почувствовав, о чем пойдет речь, вспыхнул, заторопился с оправданиями: «Ну вот, был вроде хорош, а теперь испортился». — «Малость есть», — сказал капитан. «Считайте, как хотите…» И все в том же духе в течение целого часа. По лицу его бродили розовые пятна, в глазах метался беспокойный и злой огонек. Так и ушел он, ни с чем не согласившись, уверенный в своей правоте. И когда дверь за ним закрылась, командир роты спрашивает у меня: «Ну а теперь скажи мне, комсомольский бог, что я должен написать о нем вот на этой бумаге?» — Капитан вынул из стола бланк аттестации на присвоение очередного воинского звания. «Это, — говорю, — уже вам решать». — «Так вот я и решил: пока не ходатайствовать».
…Мы закурили еще по одной папиросе. Я задумался над тем, что рассказал Алексей.
В каждой черточке я узнавал Рокотова, того самого Лео, красивого и дельного курсанта, эрудированного, остроумного. Но тогда мы были так слепы и так по-товарищески нечутки к нему.
И еще я думал, глядя на Алексея: «Ну а Лена? Что же ты, упрямец, о ней не скажешь ни слова? Я ведь помню, как ты мучился, как краснел при встречах с ней, как неумело отбивался от наших шуток и этим разоблачал себя… Ну так хоть одно слово о Лене, дружище. А?»
Алексей не мог прочесть моих мыслей и довершал рассказ. О том, как ушел вверх по инстанциям пакет с аттестациями, как взамен его прибыл в часть другой пакет — с приказом, как Рокотов, поздравив его, Алексея Романова, с «третьей каплей», ушел вечером из части, а ночью дежурному по полку позвонили из комендатуры: задержан лейтенант Рокотов… пьяный…
— Заливал обиду, — подытоживает с горькой усмешкой Романов и умолкает. И долго-долго смотрит не мигая куда-то-за речку и за маревое поле. Смотрит со злостью и с той же затаенной, глубоко спрятанной грустью, которую не сразу и разглядишь. А затем порывисто встает, одергивает гимнастерку: