После нас - хоть потом
Шрифт:
«Ростом добрый царь Берендей был невелик, ликом благолепен, власы и браду имел серебряны и обильны. Статью прям, хотя годами преклонен. К подвластным берендеям милостив, нравом же незлобив и кроток. Без малого сто лет правил он нами, окаянными, и ни разу не повелел казнить смертью ни единого подданного своего, пусть даже в чем и повинного».
Летописец приостановился и сменил перо. За низким оконцем с вынутым по весне слюдяным переплетом рычала, клокоча, аки пес цепной, порожистая мутная Сволочь. И точно так же рычала
«Лишь единожды закрыл добрый царь сердце свое для милости, приказав изгнать преступного купца Мизгиря ради злодеяния, воистину ужасного. А что сказывают, будто того купца утопили по велению царскому в Мизгирь-озере, есть бессмысленная и злобная ложь, врагами распущенная».
«Волхвам же, ему не подвластным, - продолжал летописец, - внушал блаженный царь неустанно и кротко, что не гоже столь часто низвергать в преисподнюю живых людей, ибо не угодны ясному солнышку жертвы человеческие. Зрячей, рыскучею мыслью оглядев окрестные царства, войною живущие, возлюбил добрый царь Берендей мир и покой. Не слыхано было при нем ни грома сабельного о шеломы железные, ни стонов народных, ни плача жен на высоких стенах».
Тут летописец призадумался. Беда с этим похвальным словом. Всеволок, положим, одобрит, а вот Столпосвят… Не понять Столпосвята. То славит батюшку своего Берендея, а то честит на все корки… Летописец вздохнул, поглядел в одно оконце, в другое. Сволочанский берег был ближе, зато со стороны теплынского намыло долгую отмель - чуть ли не до самого островка, на котором ютилась ветхая избенка… Вот и гадай, к кому угодишь: к Всеволоку али к Столпосвяту! И угораздило же усопшего царя-батюшку поместить летописца в самую середку земли берендейской, чтобы, значит, известия со всех сторон легче было получать!..
Летописец сердито ткнул гусиным пером в медную чернильницу и вновь склонился над пергаментом.
«Более же всего, - выводил он, стиснув зубы, - дивился царь Берендей живописанию красот земных. Бывало, что и сам, взявши кисть, садился на позолоченный стулец да писал на теремных столбах красками турьи ноги, простецами за коровьи почитаемые. С народом был ласков, челобитьица от обиженных принимал сам, на бояр сие не возлагая. И за добродетели его подарило светлое и тресветлое солнышко царя нашего батюшку предолгим веком».
Летописец крякнул и, не стерпев, полез под стол за сулеею доброго вина. Предстояло самое сложное.
«На излете светлых дней своих, - все медленнее выводил он, спрятав винцо и обмахнув усишки, - весьма огорчен был царь раздорами…»
Подумав, взял ножичек, выскоблил слово «раздорами», вписал «неурядицами».
»…неурядицами сыновей своих, учинивших лютую сечу на речке Сволочи…»
Ой, нет… Про сечу лучше не надо. Битву-то на речке Сволочи Столпосвят со Всеволоком, не поделивши царства, учинили уже после Берендеевой кончины, причем о кончине той ни народу не сказали, ни в свитки не велели вносить… Летописец убрал упоминание о сече и в тоске погрыз перо. Вот ведь закавыка-то!.. Как же время-то обозначить?.. Помер месяц назад, а курган над ним лишь вчера воздвигли… А, ладно!..
«На излете светлых дней своих узрел государь в небе грозное знамение, усобицы предвещавшее. Удрученный, взошел он в свою опочивальню, и се отлетела душа его в Правь. На радость… - Тут летописца прошибла испарина. Снова сличил расстояние до теплынского и до сволочанского берегов, поджал губы, клюнул пером в чернильницу и решительно закончил: - На радость тем, коим предстоящая смута была на выгоду.»
В те самые дни возникло на Мизгирь-озере еще одно видение. И, хотя выглядело оно столь же дивно, как два солнышка в небе или, скажем, плывущие с верховьев бревна, но причина его была на сей раз более или менее ясна. На смутно зримом сволочанском берегу тучею клубился работный люд. Ежели не лгали ясны глазыньки, вбивали там в превеликом множестве сваи и спешно громоздили каменный причал. Такая заваривалась суматоха, что поглядишь - да и руки врозь!..
Встревоженные теплынцы вот уже который день только об этом и перешептывались. Толковали с уха на ухо, а слышно было с угла на угол. Гудом гудела рыночная площадь. В самом деле, на кой ляд мог понадобиться сволочанам причал на Мизгирь-озере, да еще и каменный? Ежели мыслят они перехватить у теплынцев торговлю с варягами, то она давно уж перехвачена. Речка-то Варяжка, из Мизгирь-озера изливающаяся, только по сволочанской земле и течет. А с греками торговлишку так и так не переймешь, хоть строй причал, хоть не строй… В одном все были согласны: опять этот Всеволок, стяжательством прославленный, затевает какие-то козни.
– Пода-айте, люди добрые, увечному воину, кровушку за вас проливавшему на речке Сволочи… - уныло да жалостливо выводил слободской нищий Телешко.
– Плечико пронизано, головушка испроломлена…
Подавали мало и не потому, что Телешка в тот день на речке Сволочи заведомо не было, да и быть не могло, а так - по скудости да по художеству своему.
Возле мучного ряда, ныне сплошь занятого варягами, звенели и ныли струны слепого гусляра Бачилы. Надрывая сердца, пел гусляр о роковом поединке преклонного годами воеводы Полкана Удатого с дерзким сволочанским богатырем Ахтаком:
– Копьями столкнулись - копья извернулись… Саблями махнулись - сабли выщербились…
Старый дед Пихто Твердятич остановился послушать. Короткую нищенскую клюку он сменил на высокий приличный возрасту посох, и, хотя припадал на ножку по-прежнему, однако делал это теперь степенно, с важностью.
Потосковав о внуке, заступившем когда-то путь бесчисленной вражьей рати, а сейчас неведомо где обретающемся, положил дед, кряхтя, перед гусляром оббитую берендейку и похромал дальше.
Бирючи на торгу не появлялись. Царские-то, понятно, отошли к Всеволоку, а своих Столпосвят, видать, еще не назначил. Но, стоило об этом старому Пихто Твердятичу подумать, как над толпой воздвиглась шапка на высоком шесте, и чья-то луженая глотка играючи перекрыла людской гомон:
– Слушайте-послушайте, слободские теплынцы, люди княжьи, люди государевы!..
Перепутать с каким-либо другим этот зычный, не к месту взревывающий голос было просто невозможно. И все же народ перед тем, как заворчать утробно и двинуться на протяжный сей вопль, подсучивая рукава да перехватывая посподручнее дреколье, опешил и заморгал. Конечно, Шумок всем и каждому известен был своим бесстрашием, но чтобы взять и вот так охально и срамно передразнить крик бирюча, оглашающего указ! Да еще и шапку вздеть на шест!.. Заворчали, двинулись, подсучивая да перехватывая, и налетели вдруг на окаменелые спины тех, кто стоял поближе.