После свадьбы. Книга 2
Шрифт:
Пытка возобновлялась каждый вечер. Порой тоска скручивала его так, что он готов был послать телеграмму: немедленно приезжай. Но что-то останавливало его. Если у него есть характер, как утверждает Чернышев, то и в этом он должен быть мужчиной. И все же поздними вечерами он боялся себя, боялся, что не выдержит, оденется, выйдет на костылях на шоссе, сядет на «попутку», доберется до станции и утром приедет в Ленинград.
Он с нетерпением ждал рассвета, утреннего гудка… Заботы о завтрашних делах как-то удерживали его. Но скрепа становилась непрочной, он все
«Да что ж я в конце концов, не доверяю ей? Какие у меня основания? Чепуха, нервы, воображение. Я верю, верю, я просто хочу ее видеть, я не могу больше без нее. Ладно, не буду, я только помечтаю». И он отправлялся в воображаемую поездку.
Это была опасная игра, потому что, когда она кончалась, ему становилось еще тяжелее. Ему обязательно представлялось, как он застает ее врасплох с кем-нибудь на улице или в кино…
Подозрения его переходили в уверенность. Ревность… Он улыбался. Ревнивый муж — это очень смешно. Мещанство. Пережиток. Они с Тоней как-то смотрели оперетту про ревнивого мужа. И хохотали. Нет, никакой он не ревнивый муж, это даже дико звучит. Просто, если он узнает что-нибудь, то все будет кончено…
В субботу вечером пришла Надежда Осиповна, возбужденная, радостная: в областной газете напечатана статья о самостоятельном планировании колхозов, раскритиковали Кислова, а район похвалили. Звонил Шихарев — решено протянуть линию электропередачи в Леваши. Она принесла букет цветов, кринку свежего творога, пирог с морковью. Накрыла стол, поставила цветы, и комната сразу празднично повеселела.
— Ландышам вазочку отдельную, — приговаривала она. — Никакие другие цветы с ними не уживаются, вянут. Такой милый, скромный цветок, и, поди ж ты, никого терпеть не может.
Была она в коротком ситцевом платьице в горошек, в матерчатых сандалетках на босу ногу, смуглая, пропитанная солнцем кожа ее на руках и ногах была вся в белых царапинах и ссадинах, как у ребятишек. Загар смягчал ее грубое, скуластое лицо, и даже зеленоватые глаза посветлели, словно выгорели вместе с золотистыми бровями и кудрявыми, коротко остриженными волосами.
С самого начала Надежда Осиповна заявила, что хочет сегодня отдыхать, к черту дела, слышать она больше не в состоянии про посевную. Но стоило Игорю спросить о льне, как Надежда Осиповна вспомнила, что на некоторых участках найдены личинки долгоножки, и принялась упрашивать Игоря изготовить специальные распылители.
Сейчас она болела новой идеей — специализировать все колхозы района на льне. Превратить весь район в огромную фабрику льна. Приспособить всю технику, семенное хозяйство, удобрения — все для льна. А то любой колхоз словно промкомбинат; тут тебе и пшеница, и клевер, и капуста, и овес, и кукуруза, и парники — чего только нет! А ведь мы можем такой лен дать, какой нигде не уродится! А пшеницу и без нас вырастят на Кубани.
Она уже уговорила председателей колхозов и Чернышева подписать письмо в обком. Надо еще Жихарева обработать. Эх, был бы у нее муж большой начальник, она б его завербовала, она б его настропалила!
— Чего ж, если за вами остановка… — засмеялся Игорь.
Надежда Осиповна подперла руки в бока.
— А вы как полагали? У меня на любого мужчину отмычка имеется. Чего другого, а тут-то мы вашего брата запакуем и в мешок спрячем, не заметите.
— Ну, уж будто…
— Да-а? — Она заглянула ему в зрачки, зеленые глаза ее вспыхнули, и, начиная с этой минуты, хотя они продолжали говорить о льне, между ними появилось неуловимое, озорное поддразнивание.
Надежда Осиповна достала из шкафа бутылку наливки, стол придвинула к кровати, сама села на краешек.
— Выпьем, бобылек, за твои буйные ноженьки… — смеясь, протянула она.
Чокнулись. Выпили. Потом еще. Надежда Осиповна много смеялась, раскраснелась; густой румянец сквозь смуглоту сделал загар почти оранжевым, такого цвета, какой бывает у свежевыпеченной, хрустящей булки.
— Скучно без жены, а?
Игорь пренебрежительно, высокомерно присвистнул.
— Так и надо. Молодец! — сказала Надежда Осиповна. — А весна-то какая! — Она потянулась, закинув руки за голову; он увидел под мышкой белый мысок тонкой, совсем незагорелой кожи, под которой доверчиво голубели жилки, и смутился. — Гулять бы сейчас всю ночь напролет! В городе весной тоже неплохо. На набережной… Уж я бы там на месте Тони развернулась.
Он жадно слушал, с мучительным удовольствием подтверждая свои подозрения, живо представляя себе, как сейчас там, в Ленинграде, кто-то берет Тоню за руку, обнимает, может быть, целует, может быть, у тех же перил невского моста, и она шепчет кому-то те же слова, какие шептала ему, их слова…
— Подумаешь, пусть гуляет, плакать не станем, — сквозь зубы сказал он. — Нам еще свободнее.
Он все пытался увидеть лицо Тони и не мог. Слышал ее смех, знал, какие у нее волосы, какие глаза, но не видел ее и никак не мог вызвать в памяти ее облик.
Он поднялся на кровати, взял Надежду Осиповну за руку, притянул к себе, обнял.
Глаза ее смеялись.
Он чувствовал рукой мягкое тепло ее плеч, видел рядом ее губы и не испытывал при этом ничего, кроме острой до боли тоски по Тоне. Сделав над собой усилие, он крепче сжал плечи Надежды Осиповны.
Она покачала головой, потом отстранилась.
— Тебе целоваться нельзя.
— Нет, можно! — сказал он, презирая себя за то, что не может преодолеть свою боль.
Глаза Надежды Осиповны продолжали смеяться.
— А Тоня?
Он ожесточенно нахмурился.
Надежда Осиповна вздохнула, улыбнулась, но улыбка эта была тихая, безрадостная. Она погладила Игоря по щеке, прижала к себе и мягко толкнула на подушку.
— Ложись, успокойся.
Она встала, сунула лицо в белый букет черемухи.
— Надя! — позвал он.
Она кинула ему ветку черемухи.
— Отцветает…
— Надя!
— Чудак вы, Игорь Савельич, — спокойно отозвалась она. — Так лучше. Потом сами жалеть будете.
— Не буду.