Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
Он взял отпуск и поехал. Один. Валентину Егоровну, жену, с собою не брал. Считал, что эта поездка не принесет ей радости.
Отец действительно приболел, но богу душу отдавать не собирался и, когда Серпилин приехал, уже похаживал в валенках по дому, собирался идти на работу. Хотя ему уже тогда было под семьдесят, о пенсии еще не Думал.
Скорей всего отец поддался на уговоры мачехи: закинуть удочку на будущее – не начнет ли сын помогать? Возраст позволял заговорить об этом. Все три дочери вышли замуж и жили теперь отдельно. Две здесь же, в Туме, одна
Серпилин, не долго думая, пообещал каждый месяц высылать из получки небольшую сумму.
– Не спеши, с женой посоветуйся, – сказал на это отец.
И опять не поняли друг друга. Отец, зная свою Пелагею Степановну, не понимал, как можно сделать такое, не посоветовавшись. А Серпилин, зная свою жену, полагал, что тут не о чем спрашивать.
После того как он начал переводить деньги, из Тумы стали регулярно приходить родственные письма, подтверждавшие получение переводов и сообщавшие домашние новости. Близости к родным письма эти не прибавили, да и переписка длилась недолго…
Потом, в сорок третьем году, в своем первом после шестилетнего перерыва письме, отец объяснил Серпилину, что он не стал тогда писать Валентине Егоровне, чтобы не растравлять ее горя – словами не поможешь.
Словами, верно, не поможешь, но мог бы сделать и по-другому, позвать ее: приезжай, поживи у нас. Но если б даже отцу и пришло это в голову, Пелагея Степановна все равно бы не разрешила.
Отец написал Серпилину в сорок третьем году, в марте, после того как прочел в газете о награждении генералов орденами Кутузова за Сталинград.
Адресованное в Наркомат обороны, отцовское письмо зигзагом, через Москву, пришло к Серпилину только в мае, уже на Центральный фронт. В письме были приветы жене и сыну. Серпилин ответил, что их обоих нет на свете, и дал распоряжение начфину армии переводить на адрес отца часть своих полевых денег.
Тогда у него не возникло мысли повидаться с отцом. Она возникла недавно, когда уже здесь, в Архангельском, получил пересланное с фронта отцовское письмо, из которого узнал, что пришла похоронная на второго зятя. Вспомнил, как сам недавно чуть не отправился на тот свет, вспомнил, что отцу уже семьдесят восьмой, выхлопотал ему пропуск для поездки в Москву и послал за ним Евстигнеева на «виллисе».
Но отец, против ожидания, с Евстигнеевым не приехал. Почему так поступил, трудно понять. Евстигнеев объяснить не мог; с вечера старик сказал, что утром поедет, а утром, когда пора было ехать, объявил, что ему неможется и нужен срок на сборы; приедет потом сам, поездом, через Рязань.
Если послушать Евстигнеева, старики по военному времени жили неплохо. Вечером накормили его яичницей с салом, а утром напоили чаем с молоком: держали козу.
– Почему он все же, по-твоему, не поехал? – расспрашивал Серпилин, но Евстигнеев лишь пожимал плечами. То ли не понимал, то ли не хотел говорить.
«Что
Думая так, он, однако, не имел в виду себя, считая, что за отцом в его возрасте «виллис» послать был вправе.
Написать отцу надо, потому что и он уже старый, и ты немолодой; и все люди смертны. Но что написать, так и не придумал; вместо этого вспомнил, что надо еще не забыть оставить Ане приготовленные для отца деньги…
В дверях комнаты появилась нянечка:
– Товарищ генерал, к вам женщина просится.
Серпилин едва успел встать из-за стола, как дверь позади нянечки отворилась и в комнату, мягко оттеснив сухощавую старушку, со словами «Федор Федорович, извините великодушно, это я, Пикина» вошла полная немолодая женщина с расплывшимся добрым лицом.
Серпилин поздоровался, пригласил ее сесть и убрал со стола блокнот.
– Извините, бога ради, помешала вам!
– Ничего вы не помешали. Только должен буду уйти через полчаса на врачебную комиссию. А кабы приехали ко мне, как условились, после обеда, располагал бы временем.
– Ничего, ничего, – сказала она, быстро и радостно улыбаясь. – Я вас не задержу. Машина случилась, подвезла меня сюда. Вы уж извините.
Глядя на нее, Серпилин вспомнил, как Пикин, бывало, говорил про ее письма: «Пишет мне моя дуреха». Может, и правда глупая, но, наверное, добрая. Доброта была не только написана на ее расплывшемся, когда-то красивом лице. Доброта была и в спокойных движениях, которыми она поправляла накинутый на плечи теплый платок, и в ее руках, толстых и мягких, с добрыми мягкими подушечками на пальцах. И полуседые волосы были добро и спокойно зачесаны на прямой пробор и затянуты сзади большим спокойным узлом.
«А вот уж бриллиантовые серьги в ушах, наверно, от глупости, – подумал Серпилин. – Чего это она, едучи ко мне, нарядилась в свои серьги?»
– Очень рада вас увидеть, Федор Федорович, – сказала Пикина, несколько раз глубоко вздохнув перед этим, не от печали, а чтобы отдышаться. – Я вас сразу узнала. Мне Геннадий Николаевич фотографию присылал, где вы вместе сняты. Но сейчас вы лучше выглядите. И моложе. Как ваше здоровье? Совсем поправились после аварии?
Оказывается, она знала, по какому поводу он здесь.
– Поправился, – сказал Серпилин. – Еще раз врачи посмотрят – и на фронт!
Она поняла это как напоминание и заторопилась:
– Я не задержу вас, не беспокойтесь, – и, вынув из сумки конверт, пододвинула его по столу своей мягкой рукой с подушечками на пальцах. – Возвращаю вам с великой благодарностью присланную вами после всего случившегося сумму. Обстоятельства позволили не прикасаться к ней, но не решилась послать ее вам обратно, чтобы не быть превратно понятой. Ждала случая лично поблагодарить вас за проявленное милосердие.