Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
– И правильно сделал. Завтра чуть свет в дорогу. Чего ж ты другого от него ждала?
– Хотела до этого поговорить с вами.
– Давно могла бы.
– Не могла я… раньше. – Она закусила губу. – Стыдно было перед вами, потому что сама ему на шею кинулась. Он перед вами ни в чем не виноват. Только одна я.
– Слушай-ка, Аня. – Несмотря на искусанные губы и синяки под глазами, ее лицо в эту минуту полного душевного самоотвержения все равно казалось Серпилину прекрасным. – Не обижайся, если спрошу у тебя одну вещь.
– Спрашивайте
– Когда ты за моего Вадима выходила, у тебя до этого никого не было?
Она покраснела и посмотрела ему в глаза.
– Нет. – И вдруг вскрикнула от собственной догадки: – Не мог он вам этого сказать про меня!
– А он ничего и не говорил. Я сам тебя спрашиваю, – сказал Серпилин, после этой вспышки уверенный, что она сказала и будет говорить ему правду.
– И за то время, пока с Анатолием не встретились, тоже никого не имела?
Она ничего не ответила на это, только слезы выступили у нее на глазах, и она сердито вытерла их ладонью.
– Вот видишь. Вадим у тебя был первый в жизни. Анатолий – второй. А ты у него, насколько понял, вообще первая. О чем ты говоришь? О каких своих винах? Вот уж истинно солдатская жена, какую только пожелать можно. Был бы у меня второй сын, лучшей бы для него не искал. И Анатолий твой может считать, что в сорочке родился.
Серпилин сказал все это, желая поднять ее в собственных глазах, никак не думая, что именно от этих слов она и расплачется.
Он смотрел на нее, ждал, когда она кончит плакать, и думал о себе, что, наверно, так горячо доказывал ее правоту еще и потому, что это было самооправданием для него самого, для человека, который в свои пятьдесят лет, после долгой и хорошо прожитой жизни с хорошей женщиной, оказывается, с трудом может жить один и всего через полтора года после ее смерти не только готов любить другую женщину, но и плохо себе представляет, как будет существовать без нее.
В том, что происходило между облегченно плакавшей сейчас рядом с ним на скамейке Аней и ее двадцатилетним Анатолием и между двумя уже немолодыми людьми – им и Барановой, – при всех различиях было и сходство. И состояло оно в том, что людям плохо жить в одиночку, что они не умеют и не хотят этого делать, хотя иногда притворяются перед другими или перед самими собой, что и умеют и хотят…
– Как у тебя дела на работе? – спросил Серпилин у Ани, когда она отплакала свое и остановилась.
– Без перемен. Девушки хорошие, привыкли друг к другу. Меня уважают… Что бригадиром стала, я вам еще зимой писала…
Она помолчала, припоминая, что бы еще рассказать ему, потом вздохнула:
– Одной прошлую неделю про брата из Крыма прислали: пропал без вести. Если бы, как раньше, отступали, а то ведь наступали, как же так – без вести?
Объяснять ей, почему и во время наступления люди тоже пропадают без вести, было бы долго. Да и требовались ли сейчас эти объяснения?
Серпилин промолчал
– А что шьете?
– Как и раньше – гимнастерки-гимнастерочки.
«Да, гимнастерки-гимнастерочки, – в тон ее словам, в которых промелькнуло что-то песенно-печальное, подумал Серпилин. – Раньше шили с отложными воротниками, а теперь со стоячими… В них и воюют, в них и в земле лежат. И те, на кого похоронные пришли, и те, о ком пока пишут: „Без вести…“»
– Я теперь по аттестату не могу от вас получать, – сказала Аня. – Вы отмените с первого числа.
– Одна над этим думала или вместе с Анатолием?
– Одна. А что, я не права, что ли?
– Если и права – от силы наполовину. Хотя плечи у старшего лейтенанта Евстигнеева, согласен, широкие, но все же перекладывать на них заботу о прокормлении своей внучки не вижу причин. О тебе пусть старший лейтенант Евстигнеев заботится, а о ней – позволь мне.
– А если он ее удочерить хочет? – спросила Аня даже с каким-то вызовом.
– Желание понятное, раз тебя любит. Но разум подсказывает – внучку оставить на моем иждивении. Потерпеть с этим, пока не отвоюемся.
Она сказала «спасибо» одними губами, без голоса.
Слова «пока не отвоюемся» прозвучали для нее напоминанием, что люди смертны и не рано ли старшему лейтенанту Евстигнееву удочерять девочку, когда у него впереди еще не оконченная война. Она сдерживала себя, но любовь и страх так завопили внутри нее, что все-таки вырвались наружу:
– Вы только не отсылайте его от себя. Если можно. Пусть с вами и дальше будет. – И снова повторила: – Если можно!
«Можно-то можно, – подумал Серпилин. – Да вот почему-то нельзя. Все-таки решилась, заговорила об этом! Все остальное, наверно, заранее обсудили вдвоем. А это – нет! Это взяла на себя».
– Только ему не говорите, что я вас просила! – сказала она, подтверждая догадку Серпилина.
– Адъютантом ему у меня не быть, – сказал Серпилин. – Неудобно и нельзя для нас обоих. А на смерть его никто посылать не собирается. Через две недели напишет тебе и где, и кем, и насколько жизнью доволен.
Жена сына вздохнула. Серпилин все еще мысленно называл ее так. Вздохнула, качнула головой, словно сама себе ответила на какой-то вопрос, и, подняв глаза на Серпилина, сказала:
– Мне ехать надо, а то не успеем сегодня.
– Где жених-то твой? – вставая, спросил Серпилин. – Небось у машины дожидается? Провожу тебя до него.
– Нет, он в загсе. Очередь занял.
– Какая же там теперь очередь? – идя рядом с ней по дорожке, спросил Серпилин.
– А там все вместе – одна очередь, – объяснила она.
И Серпилин вспомнил, что загс – это ведь не одни женитьбы и рождения, а еще и разводы и смерти… Главное теперь, во время войны, – смерти. Справки для единовременных пособий. Справки для пенсии. Да, конечно, там много народу. И, подумав, что не больно-то весело расписываться в этой общей очереди, сказал ей: