Последнее лето
Шрифт:
Лежал Паша под этим бра и не решался выключить. Убавил до тусклого света и таращился в завешанное жёлто-синими шторами окно. За ним была непроглядная тьма – тут и гадать нечего. Это тебе не город – никаких фонарей и освещённых улиц. Только тихое поле и худосочная луна, изгрызенная до месяца.
Интересно, а Марат там был ночью? Ну днём же… не днём же его… Его же убили? Да точно убили, что же ещё? Как он там ещё оказался? Не сел же по своим делам, а потом помер. Кто в крапиву-то ходит?
И там была кровь. Уже тёмная, запёкшаяся…
Паша ударил себя по лицу и с силой потёр
Доколе?
Снаружи заухал филин, Паша шмыгнул и сжался. От дома до леса было километра два, но ему казалось, что он сидит среди ясеней и сосен. Но не этих, не деревенских, а тех, что окружали неожиданную находку. Тех, что он знал с малого детства. Среди них он жарил с друзьями отца шашлыки, шкодил со своими и разводил костры. Как-то увидел крота, навеки застывшего, наполовину высунувшись из норки. А потом ещё и ежа, от которого остались одни только иголки… Да что не так с этим лесом?!
Лампочка в правом плафоне замигала и быстро потухла. Паша перестал дышать. Только бы вторая не гасла. Только не она. Мгновения разрастались в минуты, ничего не происходило. Паша тяжело выдохнул и глубоко-глубоко вдохнул. Из соседней комнаты раздался храп отца. Вот бы, как в детстве, притулиться у него под боком…
Наутро бабушка налила всем горячий чай с малиновым вареньем. Успела испечь пирожков. И с капустой, и с рисом с яичком, и с джемом. Разве что с мясом не было – дорого. А запах! Одним только им можно было наесться. Жаркий, плотный, поджаристый.
На добротном дубовом столе высился самовар, чистенький и блестящий, несмотря на прожитые годы. От печки шёл утихающий жар – ночи холодные, да и завтрак в печи приготовить куда сподручней, чем на электроплитке. Ну разве ж это завтрак – яичница? А вот пирожки!
Отец смачно уплетал один за другим и украдкой поглядывал на сына. Тот мусолил пирог, который обычно у него и секунды не удерживался. Что в деревне-то делать? Пирожки есть, да на речку мотаться.
– Ну ты как, пацан?
– Я? – Паша встрепенулся, выпрямился. – Всё путём, – будто бы улыбнулся. Шмыгнул.
– А чё не ешь-то?
– А… да я ем– ем, – сунул чуть ли не весь пирожок и не заметил, как проглотил. Даже не понял, какая начинка.
Зоя Захаровна оперлась мощным бедром, обтянутым цветастым платьем-халатом, на низеньким подоконник. Откусила пирог с джемом.
– Распоходилось-то как, – крошки так и сыпались из щербатого рта. – О, Нинка! Нин! – распахнула окно, закричала. – Вы тута ешите, а я ко Нинке-то сбехаю, – и вышла.
Паша снова шмыгнул, глядя ей вслед, и незаметно для себя съел ещё два пирожка.
Ели молча. Впрочем, как обычно. Отец никогда разговорчивым не был. Паша тоже после смерти матери стал помалкивать. И шмыгать.
Разве что с друзьями язык развязывался, будто, выходя из дома, он вылезал из молчаливой своей скорлупы и превращался в того самого Пашу, с которым мама водила беседы и смеялась над любыми его хохмами. Ему было тогда всего восемь. Он помнил, как узнал о том, что мамы не стало.
Звонкий дребезжащий дверной звонок отвлёк его от домашки по математике.
Отец, уставший после работы, отвлёкся от готовки и поплёлся к двери. Глянул в глазок. Звонок повторился. Надрывный и долгий.
– Да не трезвонь! Открываю.
Паша качнулся на стуле и увидел, как в дверном проёме появилась взъерошенная соседка с первого этажа. Добротная женщина с короткой стрижкой и панталонами, торчащими из-под видавшего виды халата.
– Юлька твоя допилась, Дим! Сдохла! Сдохла, тебе говорю!
Она охала, ожидая реакции. И отец ей что-то даже сказал. Но Паша уже не слышал. Мир будто затих. Замедлился. Как в расплывчатой дымке, медленно и почти незаметно исчезла фигура отца. Уже не было и соседки. Зияла только мрачная пасть входной двери с редко мигавшей подъездной лампочкой.
Вспышками отмечались кусочки реальности. Вот ставший вдруг очень длинным коридор. Вот грязного цвета плитка между квартир. Рыже-коричневые перила с миллионами слоёв краски. Последний короткий лестничный пролёт с щербинкой на нижней ступеньке.
Двор. Хлопья снега.
Толпа. Люди, дети, собаки.
А вот и она. Мама. Лежит прямо лицом в сугробе, припорошенная, как мукой.
Так и чего они? Почему никто не поможет?
– Мама! – Паше показалось, что он закричал. Но губы не слушались. Голос забился куда-то глубоко, откуда не вытащишь. – Мама…
Он упал в снег на колени, голые и стёртые до ссадин от ребячьей возни. Холода не было.
– Мама, вставай!
Но мама так и не встала.
– Да уберите ж ребёнка, да господи боже ты мой!
Пашу оттащили, закрыли обзор на мать. И он, казалось, кричал и вырывался, но люди видели повисшего на руках отца мальчика, который с трудом шевелил губами и что-то сипел.
«Да она ж мокрая вся была!»
«В дублёнке и мокрая!»
«Поплавала, называется».
По небольшому району на окраине Москвы слухи расползались, как черви – по телу Марата. Присказка даже такая была: на одной стороне Некрасовки пёрнешь – на другой скажут, что обосрался. Так вот смерть Пашиной мамы обрастала всевозможными подробностями и небылицами. Быстро нашлись свидетели, которые утверждали, что видели мокрые следы со стороны одного из отстойников. Потом даже парочка тех, кто воочию видел, как она из него выползала. Только в показаниях очевидцев отстойники были разными. А следы такими чёткими, будто она разве что подошвы намочила. Да и при встрече с милицией все почему-то стали отнекиваться, мол, ничего подобного не говорили.
Эксперты утверждали, что не смогла бы хрупкая женщина в своей тяжёлой дублёнке, пропитанной насквозь водой, выбраться из отстойника. Да ещё и с двумя промилле в крови.
И в маленькой Пашиной головке стали роиться мысли о том, как могло это произойти. Как он мог предотвратить это. Как…
– Ты это брось, пацан, – сказал ему отец, когда заметил, что сын чертит странные схемы, пытаясь воспроизвести последний путь покойной матери их осиротевшей семьи. – Не твоя это забота. Как бы ты её ни любил, она была взрослым человеком, сделавшим свой выбор. Сама.