Последнее лето
Шрифт:
– Извините, сударь, – блеснул тот глазами, картинно тряхнул головой.
У него был необыкновенно звучный, красивый голос. Да и сам – красавец хоть куда! Такому только в театре место…
Аверьянов, как и все нормальные мужчины, относившийся к красавцам с предубеждением (весьма родственным тому предубеждению, с которым относятся к красавицам так называемые нормальные женщины), поджал губы, никак не ответил и сделал вид, будто изучает список жильцов на стене.
Молодой человек хмыкнул, надвинул на голову мягкую шляпу, которую доселе держал в руке, и вышел из подъезда. И тут же зазвучал взволнованный девичий голос:
– Господин Вознесенский!
Ишь ты, да ведь это голос Сашеньки Русановой. А красавчик-то – Вознесенский, из театра? Тот самый идол всех дамочек и барышень? Ну, эка Аверьянов не в бровь, а в глаз со своим предположением угодил! Неужели Сашка его караулила? Зачем? Попросить подписать фотографическую карточку? В него, в черноглазого этого, небось все девицы и дамы влюблены! Дуры, конечно… Неужели и Сашка такая же?
– Что вам угодно, мадемуазель?
Голос Вознесенского звучал холодно.
– Вас… я вас хотела видеть… – забормотала Саша, – я видеть вас хотела…
– Вы меня уже видите, – усмехнулся Вознесенский безо всякого, впрочем, веселья и теплоты. – Но я спешу на репетицию, извините. Позвольте пройти.
– Господин Вознесен… Игорь Влади… я хотела вам передать записку, но решила лучше сама… сама… Я хочу сказать, что люблю вас! Я люблю вас, я…
– Ради бога, мадемуазель… Успокойтесь.
Вознесенский чуть понизил голос, а вот Аверьянов едва не закричал: «Дура!»
– Я хочу сказать вам, что меня зовут Саш… Александра Русанова. Мой отец – присяжный поверенный. Я… у меня есть хорошее приданое. Это деньги моей матери. Я смогу их взять только после замужества. Они будут принадлежать вам, если вы… вы… О господи!
– Вы мне что, предложение делаете? – с нескрываемой насмешкой спросил Вознесенский. – Руки и сердца?
– Пре… предложение? – с запинкой переспросила Саша. – Ну да. А вы согласны? Я вас так люблю!
Аверьянов рванулся было к выходу – выскочить, схватить эту маленькую дурочку, задрать юбчонку да отшлепать как следует, по-отцовски, ну а красавчика черноглазого, актеришку несчастного, сердцееда записного, уж его… Его… Убить, самое малое! Чтоб не смел более пожирать девичьи сердца!
Тут Аверьянов обнаружил, что зацепился полой пальто за перила и не может сдвинуться с места.
– Хорошо, что вы говорите о любви, – донесся до него голос Вознесенского. – Это все же несколько смягчает впечатление… Говорите, вы дочь присяжного поверенного? А рассуждаете по-купечески. Неужели вы думаете, что деньги вообще имеют какое-то значение, особенно в… таком деликатном деле?
– Но я знаю, мне рассказывал отец, размер приданого имеет очень большое значение! – вскрикнула Саша. – И бывают из-за этого ужасные недоразумения – потом, после свадьбы. Я просто хотела сразу сказать…
– Все pro et contra, понимаю, – совершенно серьезно согласился Вознесенский. – Наверное, меня и впрямь интересовал бы размер приданого, кабы я собирался жениться… Но я не собираюсь. Извините, мадемуазель. И прошу вас – больше не ищите встреч со мной. Это бессмысленно. Любовь, приданое… сие не для меня. Ни на вас я не женюсь, ни на ком бы то ни было.
– Вы любите другую! – задыхаясь, закричала Сашенька. – Это Клара Черкизова, я знаю!
«Господи Иисусе, – мысленно воззвал Аверьянов, – это же Костина любовница! Сашка о ней знает? Позорище! Ну, эти Русановы…»
– С чего вы взя… – возмущенно начал было Вознесенский, осекся, но тотчас снова продолжил: – С чего вы взяли, что
Быстрые удаляющиеся шаги по дорожке. Сашин сдавленный крик:
– Игорь Вла-ди-ми-ро-вич…
Рыдания. Топот ног – и она вбежала в подъезд. Аверьянов покачнулся от ужасной неловкости, но Саша его даже не заметила: упала на ступеньки, уткнулась в них лицом – и зашлась таким плачем, какого Аверьянов, кажется, в жизни ни от кого не слыхивал.
Он только и мог, что смотрел на нее сверху. Покачивал головой. Усмехался и в то же время сам смаргивал слезы.
Желание кричать, браниться, шлепать глупую девчонку исчезло. Чувство, которое охватило его, было совершенно новым, неведомым прежде. Хотелось поднять Сашеньку, прижать к себе, утереть мягким платком мокрое от слез лицо, высморкать распухший, зареванный носишко. Он вспомнил, что в детстве Саша была до смешного курносая, а потом носик как-то незаметно выпрямился и стал очень ровненький, очень хорошенький. Прижать, значит, девочку к себе, подуть ей на вспотевший висок, погладить по голове, бормоча при этом что-то незамысловатое, неразборчивое, отеческое… Он остро, до сердечной боли завидовал… – да нет же, не красавцу Вознесенскому, черт с ним, с Вознесенским, век бы его не видать! – он завидовал Косте Русанову, у которого такая дочь. Глупая девчонка, дурочка несусветная, слезливая и капризная, кисейная барышня, одержимая никому не нужной любовью к актеришке, а вовсе не ненавистью к своему отцу, любовью к высокомерному красавцу, а не заботой о каком-то там страшном народе. Аверьянов знал, что такое русский народ, знал и боялся его до ночных тайных кошмаров. (Подобный ужас преследует пожизненно всякого выходца из этого самого народа, оборвавшего с ним духовную связь и постоянно ждущего за то отмщения, знающего, что оно неотвратимо, несправедливое и страшное)… Он завидовал Русанову, что дочь его зовут Сашенькой, а не Мариной. И еще было… было еще что-то, кроме зависти.
Жалость, вот что! Час назад он смотрел на свою дочь и ждал от нее жалости. Готов был молить ее о ней! И вот теперь смотрел на дочь другого человека – и мучительно, сладостно жалел ее. Жалеть другого человека, не себя, – какое же это счастье! Словно прощение. Словно грехов отпущение.
О том, сколько в его умиленных слезах было обычного человеческого эгоизма (а вот и другому плохо, не только мне!), Аверьянов сейчас не думал. Да и ни к чему это было. Главное – он внезапно понял, что ему надлежит делать. Понимание пришло как озарение. Такое счастливое озарение, что иссохшие губы Игнатия Тихоновича шевельнулись в легкой улыбке.
Жажда деятельности, забытая давно, охватила его. Он с трудом удерживался на месте, желая выскочить из подъезда как можно быстрее, чтобы как можно скорее воплотить в жизнь то, что решил сделать. Но на ступеньках внизу все еще лежала плачущая Саша, и Аверьянов боялся, что она его заметит, и выйдет неловко. И вообще, как уйти и оставить ее одну в таком-то состоянии? А случись тут какой недобрый человек?
Игнатий Тихонович осторожно поднялся чуть выше и стал за поворотом лестницы. Ступеньки под его ногами вдруг громко, предательски заскрипели. Аверьянов обмер, припал к стене: хоть бы Саша его не заметила!