Последние дни Российской империи. Том 1
Шрифт:
«Но почему же это так? Как разрешили эти люди социальный вопрос и устроили райское житье у себя, на Дону?» — подумал Любовин. И сейчас получил ответ.
— Соглашалась шинкарка, —пели казаки, -
да на его слова. Садилась шинкарка да на доброго коня, ПоехалЗаканчивалась песня трагедией женской доверчивости, но ни напев, ни лица казаков не выражали печали, скорби или возмущения таким преступлением. Все было так же просто, как проста была и песня.
«Хороша мораль!» — подумал Любовин. Посмотрел на офицеров, на дам. Они смотрели на казаков с восхищением. Любовин смутно догадался, что и теперь разбойник всегда найдёт уголок в женском сердце.
К нему подошёл Саблин.
— Любовин, — сказал он ему, — собирай наших. Споем после казаков.
— Невозможно, ваше благородие, — с горечью сказал Любовин. — Разве наша песня пойдёт после ихней. Пресна покажется. Тут свист и шум только и нужен. Увольте, ваше благородие.
И Любовин повернулся и пошёл от Саблина. Саблин не рассердился. Он понял его. «Самолюбие артиста», — подумал он.
Казаки пропели ещё одну песню, а потом решили танцевать. Уже давно около площади толпились мызные работницы-эстонки в своих праздничных платьях, смотрели на солдат и казаков, и казаки и солдаты смотрели на них.
Трубачи заиграли вальс. Офицеры пошли приглашать дам. Но барышни Вольф отказались, они боялись испачкать о сыреющую в вечерней прохладе траву свои белые башмаки и чулки, стали танцевать только три розовые Мюллер, но увидали, что они одни, смутились и бросили. Лужайка опустела. Работницы не решались, танцы не клеились.
— Нельзя ли польку, — сказал барон, — наши больше польку танцуют.
Оркестр заиграл польку. Старый барон выбрал самую хорошенькую эстонку в синем платье с зелёными и жёлтыми лентами и пошёл с нею к общей потехе. Его примеру последовали работники, стали выходить, смущаясь, солдаты, подталкиваемые офицерами, за ними казаки, и вскоре вся лужайка и песчаная площадка наполнились танцующими. Гремел и гремел неутомимо то тот, то другой оркестр польку, и сотни башмачков отбивали такт: раз, два, три; раз, два, три!
На потемневшем небе играли далёкие зарницы, у самой чащи парка оружейный мастер с обозными солдатами заканчивали сооружение фейерверка. Вспыхнула и, шипя, полетела к небу ракета и лопнула яркою звёздочкой, за ней полетели цветные римские свечи, огненный фонтан запылал и вспыхнул изображённый бенгальскими огнями вензель шефа полка.
Танцы на минуту затихли, но сейчас же снова возобновились. Выпившие пива и водки казаки и солдаты стали развязнее, весело смеялись эстонки. Офицеры кто пил чай за столом, кто пошёл бродить по парку, барышни Мюллер ушли с Коньковым, казачьим адъютантом, и Фетисовым и визжали на весь парк, когда лягушка выскакивала у них из-под ног.
Смоляные бочки пылали по краям лужайки, там кружились пары, гремела музыка, и маленькие
XXV
Любовин пошёл в тёмную аллею. Ему хотелось быть одному. Все, что он видел, казалось ему сплошною мерзостью, издевательством над личностью человека. Особенно его возмутили казаки. «Хороши вольные люди, — думал он, — кувыркаются на потеху господам, ломают ноги для толстого немецкого помещика за бутылку скверного пива и стакан вонючей водки!»
Кто-то нагонял его. Он остановился и столкнулся с Коржиковым. На Коржикове был помятый пиджак поверх красной кумачовой рубахи и большая кожаная сумка с газетами.
— Здравствуйте, товарищ, — сказал Коржиков.
— Какими судьбами? — спросил, с удивлением оглядывая Коржикова, Любовин.
— Как видите — газетчиком. За ваше дело, Виктор Михайлович, взялся. Решил вам помочь. Изучить вопрос на месте.
— Смотрите, голубым архангелам не попадитесь. Да и кроме них много здесь всякой пакости бродит. Вот хотя бы взять этих самых казаков. Видали?
— Видал. Я ведь, Виктор Михайлович, осторожен. Обыщите меня и кроме «Русского Инвалида», «Нового Времени», «Петербургской Газеты» и «Листка» ничем не торгую. Даже «Биржевых» не имею. Наиблагонамереннейший газетчик, Виктор Михайлович! Вчера весь день в армейской пехоте под Ямбургом торговал. Ну и нравы, знаете! Офицеры перепились и при помощи солдат ночью штурмом дачу брали, хотели вытащить барышень… Да… Я сбегал за подмогой. Спасибо, гусары выручили. Прогнали пехоту. Чуть дело дракой не окончилось.
— Ну а документ где получили? Ведь вы поди-ка в охранной записаны.
— Всенепременно. Кличку даже имею: Рыжий жук… Партия мне изготовила. Гороховые пальто смотрели — ничего не учуяли. Комар носа не подточит. Если, когда какой документ понадобится — милости просим. Такая тонкость работы.
— Завидую я вам, Фёдор Фёдорович. Какой характер у вас. Вы, поди, и в Русскую революцию продолжаете верить.
— Верую-с! И утверждаю-с, что такого прыжка к осуществлению социальных проблем никакая революция не давала, какой даст наша.
— После дождичка в четверг, — сказал Любовин.
— Ну, может быть, и раньше. Это там видно будет. Армию, Виктор Михайлович, колебать пора. Понимаете.
Любовин остановился и со злобою сказал Коржикову:
— Видали джигитовку?
— Наблюдал-с, — спокойно сказал Коржиков.
— Чего вы хотите, если человек за пятиалтынный ногу ломает, калекой, может быть, на всю жизнь становится. Я видал и его, и его товарищей. Выдумаете: злоба, отчаяние, — ничего подобного. Товарищи смеются. «Ты, — говорят, — Зеленков, сам виноват, зачем боком повис, вот она тебя и ударила"». Это лошадь-то. А он говорит: «Уже и не знаю, как у меня рука осклизнулась. Бог попутал». Пока у них Бог да черт за все отвечать будут, их не свернёшь. И после этого восхищались своим генералом. «Наш-то, наш-то платок достал». Тьфу! А морду вахмистра видали? Емелька Пугачёв! Наш Иван Карпович — херувим по сравнению с ним.