Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
— Из Совдепии? — кричали они. — Давно оттуда? А кто такие будете? А про Кормилицыных ничего не слыхали? Купец такой. Он тоже бежать был должен.
Ещё через час они уже освоились с новою полусвободной жизнью париев культурного мира — российских беженцев. Пили за общим столом чай, складывались в «коммуну» для довольствия, узнавали, где и какие вещи можно продать. Таню поместили в одной комнате с толстой дамой, раздувавшей самовар и оказавшейся богатой женщиной, дочерью генерала Мартова. У неё были крупные деньги за границей и родственники в Гельсингфорсе, но она не могла получить визы, а родственники не могли приехать за нею, и она второй месяц сидела на даче, занимая по грошам у проезжавших и услуживая им, — наставляя самовар, подметая комнаты, починивая белье.
Комната у неё была маленькая, но в ней было две постели, и одну она
Он поместил всех в одной большой комнате, рядом с комнатой Тани. Свободная постель была только одна — её отдали Полежаеву. Она стояла у большого окна без занавесей. Осетрову и Железкину предоставили устраиваться на полу, на своих вещах. Кроме них, были ещё три постояльца, ждавших паспортов и виз. Седой старик, купец, пожилой полковник и юноша — офицер красной армии, горделиво называвший себя «дезертиром красной армии». Он был болтлив, пел частушки, собранные им, как он говорил, со всех частей света, аккомпанировал себе на балалайке и говорил, не умолкая.
— Обломки России, российский хлам, — говорил он. — Здесь собрался камыш, поломанный волнами бури. Хм! — с позволения сказать — «Российская республика». — Он хмыкал носом и продолжал, — завоевания революции, черт возьми! Видали нашего комиссара, штабс-капитана Рудина?! Социал-предателя: Комрайбеж, что означает комиссар Райяоккских беженцев… А, по-моему, заместитель комиссара по морским делам лучше, звучнее… Закомпомордел… А? И ведь, правда, есть такой. Я ведь служил у них.
Его никто не слушал. Он ерошил свои по-коммунистически, с чёлкой, остриженные волосы, принимал идиотский вид и пел на всю дачу:
Прежде красились мы Бриллиантами, А теперь мы живём Эмигрантами!.. Куда, яблочко, спешишь, Куда котишься, Никогда ты домой Не воротишься. Лагерь тут, лагерь там, Все мы русские, Молодцы стерегут Нас французские!..Было что-то безобразно тяжёлое, томительное в этой песне, она рвала сердце на части. День проходил безтолково, в суете, толчее, ничегонеделании. Читали старые газеты, рассказывали, кто как бежал, кого расстреляли, кто остался жив. Пожилая дама знавала Саблина, была знакома с Мацневым.
— Варвара Николаевна Мартова, — представилась она Тане, добрыми глазами глядя сквозь очки с большими круглыми стёклами. — Я вашего папу молодым офицером знала. Он бывал у нас. Я переписывалась с ним. Я ведь левая была. Социалистка. Верила во всё это. В народ ходила. Школьной учительницей была, учила народ Царя ненавидеть и в Бога не верить. Вот я какая была! А я ведь добрая была, хорошая… А так вот уверили меня, что так надо. Вот теперь вижу я, как ошибалась… А Мацнева на моих глазах убили. На границе. Он бежал. Жену его в заложницы взяли, на Гороховую посадили. Она сознательно на подвиг пошла, чтобы спасти его и детей. Дети удачно прошли, а Ивана Сергеевича по недоразумению часовой застрелил… Да… вот она революция, а как мечтали мы!..
В три часа дня обедали. Все сидели вместе за столом, и две барышни-беженки подавали свою стряпню: щи с мясом и картофель. Потом до глубоких сумерек пили чай, разговаривали и строили планы, и все сводилось к одному: когда же, наконец, можно будет вернуться в Россию. Вихрастый молодой человек опять пел:
Куда, яблочко, спешить Куда котишься, Никогда ты домой Не воротишься!..Дамы кричали ему, чтобы он замолчал.
— Что это, Сенечка! Да бросьте вы! Эта песня несчастье приносит. Как споёте её, сейчас у красных какая-нибудь удача будет.
— Серьёзно, Семён Дорофеевич, — сказал пожилой господин в очках, с чёрной бородой, густо росшей чуть не до самых глаз, — бросьте, не до песен ваших.
— Пою от радости, Александр Александрович, — сказал, смутившись, юноша. — Радуюсь свободе.
— Ах, и свободе не радуешься, — сказал пожилой господин. — Вот я, господа, инженер, и инженер, не хвастаясь скажу, — с именем. Белолипецкий, может быть, слыхали? Бежал я, как вы все, и я свободе радовался. Прошёл день, другой… И что же? Кровавые призраки замученных тянут меня на Родину. Они требуют возмездия. Там мать моя, братья… Разве можно жить, разве можно дышать, смеяться, петь, когда там, за заливом, потоками льётся русская кровь, и шайка интернациональных мошенников и жидов распродаёт Россию оптом и в розницу, а другая шайка таких же мошенников за границею покупает её, со всею её кровью? Не знаю, как у вас, господа, а у меня обрывается дыхание, смех мрёт на устах. Да ведь если бы гибли только люди! О, что люди! Люди смертны, и им всё равно: часом раньше, часом позже — это только подробность. Нет, гибнет то, что казалось вечным. Санкт-Петербург, мой родной город, пустеет, вымерзает, разрушается. Гибнет старая Москва. Творчества нигде никакого. Все застыло и умирает. Исторические русские имена заменены крикливою пошлостью. «Проспект 25-го октября», «Улица кровавых зорь», «Улица Розы Люксембург», «Красноармейск» — Боже! До чего всё это пошло! И надменная хулиганщина царствует везде. Хулиганы от профессуры надругались над русским языком, языком Тургенева и Пушкина, и заборная грамотность прививается молодому поколению. Хулиганы от литературы изощряются в хвалебных гимнах палачам и убийцам… Как жить! Боже сильный! Что делать, когда вернуться туда — верная смерть, а оставаться здесь — умереть с тоски по Родине, по милому Невскому, по царственной Неве, по волшебной красавице Ялте, по всей любимой, ни с чем несравненной России! — И где же её спасение? Как оно придёт? И мне кажется порою, что она погибла безвозвратно и не встанет никогда. И так горько, так тяжело… Нет, не пойте, Семён Дорофеевич, ваших песенок. Не до песен. Погибла Россия.
Все притихли. Сумерки ползли в комнату. Варвара Николаевна перетирала стаканы, сидя за самоваром. И вдруг из глубины комнаты раздался мягкий спокойный голос:
— Нет, Россия не погибнет. И она скоро спасётся, — сказал незаметно вошедший священник.
— А, отец Василий! — раздались приветствия. — Отец Василий! Ну скажите, скажите, как же спасётся Россия?
XXVIII
Варваре Николаевне Мартовой казалось, что она не сорокапятилетняя старая дева, глупо прожившая свою жизнь, и беженкой сидящая за большим столом на холодной даче в Райяокках, а молодая 20-летняя курсистка Варя Мартова. И кругом неё не потрёпанные лишениями, несчастные беженцы без Родины и без денег, а та шумливая, спорящая молодёжь, что когда-то смело решала вопросы в их доме на Николаевской улице и стремительно атаковала молодого корнета Саблина, с налёта отменяя армию.
Так же молодо, шумно гремели голоса бесконечного русского спора, также решительны были суждения и также бесцеремонно тянулись к ней допитые стаканы.
«Как странно, — думала Варвара Николаевна, — ведь мы добились того, чего хотели в те молодые годы. Мы уничтожили Царя, уничтожили армию, мы поделили землю трудящимся, мы дали все свободы народу — и вот сидим у разбитого корыта. Мы мечтали об интернационале, о всемирном братстве народов и создали вместо единой России — все эти Финляндии, Эстии, Латвии, Польши, Белоруссии и другие государства, где с нами обращаются, как с париями, и держат нас за решёткой»…
Стол было полон гостей. Из окрестных дач пришли беженцы, узнавшие, что есть ещё вновь бежавшие из Петербурга.
Спор разгорелся оттого, что священник, отец Василий, сказал, что Россия только тогда будет Россией, когда вернёт себе Царя. Он сказал это тихим, спокойным голосом, сам не ожидая, в какую бурю споров вырастет его заявление, казавшееся ему неоспоримым.
— Нет, уж это — ах, оставьте, — завопил беженский комендант, штабс-капитан Рудин. — Этого никогда не будет! Народ крепко станет на сторону завоеваний революции, и главное завоевание революции — это уничтожение Царской власти.