Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Глеб Горбовский.
Мастер о себе:
«Думается, писательская порода людей, по своей сути, самая „раздевательская“, потому как изначально тяготела к откровенности, а то и — сокровенности. Но как рассказать о себе „простыми словами“? Не мудрствуя лукаво? После стольких лет честолюбивой казуистики? Возможно ли такое? „Автобио напиши кратко и подробно“, — потребовали у Василия
Итак, в двух словах — о себе. Я — плохой. А ежели в двух страницах — добавятся лишь некоторые подробности. Не в оправдание, а в подтверждение самобичующего эпитета. И получается, что мое „автобио“ держится на двух уродливых, для русского произношения и слуха непотребных словах-понятиях: эксгибиционизм (самообнажение) и мазохизм (самоистязание). Плохой — не потому, что пил, курил, „баб любил“, в карты играл, в оккупации и в исправколонии находился (хотя и не без этого), плохой, потому что маловер. Близорук нравственно и духовно. Бога не могу разглядеть. В отчетливом виде. Но — лишь расплывчато. Основа бытия под ногами зыбка. А ведь и по монастырям ездил, и крещен, и отцом родным, до девяносто двух лет прожившим, учен в этом направлении. Ан — шатаюсь. Неустойчив. Квел.
А теперь так называемая жизненная канва. Телеграфным стилем.
Родился 4 октября 1931 года в Ленинграде на Васильевском острове. Возле университета. В семье преподавателей словесности. Мать, Галина Ивановна Суханова, родом из Усть-Сысольска, наполовину зырянка, а в остальном — русская. Она дочь Агнии Андреевны Данщиковой, первой коми детской писательницы. Отец мой, Яков Алексеевич Горбовский, — из государственных крестьян Псковщины. Фамилия идет от крошечного именьица Горбово. Отец сидел в ежовщину восемь лет (ставил Пушкина выше Маяковского, писал в дневнике „Питер“ вместо „Ленинград“).
Я же, хоть и родился в Петербурге, то есть горожанин, — большую половину жизни провел за городом, в сельщине, в странствиях, экспедициях. В июне 1941 года уехал в Порхов „на дачу“ к тетке Фросе, сестре отца, причем самостоятельно уехал, десяти лет не было, мать только в вагон посадила. (Отец уже был на лесоповале.) И „дачничал“ я таким образом все четыре года войны. Отбившись от тетки, скитался в Прибалтике, батрачил. Проходил в третьем классе Порхова Закон Божий. После войны разыскал мать, которая всю блокаду провела в Ленинграде. В школе не удержался. Поступил в ремеслуху. В ремеслухе не прижился, попал в исправительную колонию в г. Маркс на Волге. Из колонии совершил удачный побег („с концами“). В Питере меня едва не отловили, и я подался в заволжские леса, куда к тому времени был поселен отсидевший свое, но лишенный прав отец. Он учительствовал в сельской школе — двенадцать учеников в четырех классах. Там-то, у отца, в глуши лесной, сказочной, начал писать стихи. В шестнадцать лет. Затем — снова Питер, школа на Васильевском, которую так и не закончил — шуганули в армию. Три года в стройбате. Там писал песни. В том числе — „Сижу на нарах, как король на именинах“.
После армии работал столяром на рояльной фабрике „Красный Октябрь“, „осветлял“ для бригады политуру за шкафом! Слесарем „Ленгаза“ числился, ходил по квартирам, пугал народ. А затем стал ездить в геофизические и прочие экспедиции — на Северном Сахалине два года блуждал, в Якутии возле Верхоянского хребта, на Камчатке у вулканологов…
Трижды был женат. Говорю — плохой. Троих детей имею. Но всегда от них — как бы на отшибе. В 1960 году вышла первая книжечка стихов „Поиски тепла“. По ней в 1963 году приняли в Союз писателей. До этой книжечки стихи расходились в списках. Слыл заправским диссидентом от поэзии. И, конечно же, выпивохой. Особенно налегал после того, как мою четвертую книжечку „Тишина“ пустили под нож частично, а меня самого обвинили в „идеологическом шпионаже“.
Затем, когда в третий раз женился, остепенился и не пил спиртного девятнадцать лет и восемь месяцев. На удивление врагам и на радость близким. С приходом перестройки — опять запил. Вот вроде и все „автобио“. Последняя книжечка прозы называется „Исповедь алкоголика“. Последняя книжка стихов — „Сижу на нарах“».
Он был неприкаянным сызмальства. И вырваться из этого круга «смертников», как правило, почти невозможно. Его неизбежно ожидала судьба Сергея Есенина, Николая Рубцова или Алексея Прасолова. То, что замечательный русский поэт Глеб Горбовский и сегодня с нами, — это и есть чудо, приведшее поэта на путь обретения православного сознания и покаяния за свои, как он сам считает, прошлые грехи. Грехи ли это — не нам судить. Ибо мы и сегодня наслаждаемся ранними стихами грешного Глебушки. Но то, что его поэтическая судьба уникальна даже в своем поколении — отрицать невозможно.
Их судьбы перемешивала сама Эпоха, жестокая и немилосердная. Николай Рубцов, Глеб Горбовский, Игорь Шкляревский, Геннадий Русаков, Валентин Устинов… Этот ряд можно продолжать и продолжать. Сироты, полусироты, детдомовцы, колонисты. Кто они — подранки? Окаянные головушки?
Бог дал им всем немалый поэтический талант, но в придачу к нему бродяжничество, нищету, голод, погибших в войну или расстрелянных в лагерях отцов. Вот они — серебряный век простонародья…
Если честно, то настоящим простонародьем были их родители, оседлые корневые крестьяне, выбитые революцией из своих гнезд и уже прошедшие искус городской культуры. Но родителям не дано было по-настоящему расправить крылья: только стали, к примеру, учителями отцы драматурга Александра Вампилова, поэта Глеба Горбовского, прозаика Леонида Бородина, как загремели в лагеря, но все-таки, видимо, они успели еще до ареста приоткрыть своим детям волшебный мир сокровищницы русской культуры.
Потом уже сами дети окунулись в мир простонародья, их грубо сбросили с высот книжного культурного пространства куда-то в самый низ, отнюдь не в дебри фольклорного корневого русского народа, а скорее в барачную люмпенскую среду. И выбирались они из своих низин уже самостоятельно, обдирая локти и колени…
Выбирались не сразу. Николай Рубцов, отнюдь не пуританин и не трезвенник, посетив как-то питерское «дупло» Глеба Горбовского, написал позже об этом посещении в стихах:
Трущобный двор. Фигура на углу.
Мерещится, что это Достоевский.
И желтый свет в окне без занавески
Горит, но не рассеивает мглу.
… … … … … … … … … … … … … …
Куда меня, беднягу, занесло!
Таких картин вы сроду не видали,
Такие сны над вами не витали,
И да минует вас такое зло!
…Поэт, как волк, напьется натощак,
И неподвижно, словно на портрете,
Все тяжелей сидит на табурете
И все молчит, не двигаясь никак.
… … … … … … … … … … … … … …
Он говорит, что мы одних кровей,
И на меня указывает пальцем,
А мне неловко выглядеть страдальцем,
И я смеюсь, чтоб выглядеть живей…
(«В гостях», 1962)