Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Может быть, после полосы отчуждения, после окаянно-могильных, очаровывающих своим тленом стихов начались у Глеба Горбовского поиски веры?
Все более чуждым становился он для поэтов полудиссидентского круга. Что-то внешне незримое, но весомое, важное и понятное многим разделяло его и Кушнера, Бобышева, Наймана. Их поэтический «„фонарь“, — как вспоминает Горбовский, — походил на клетку с птицами, которые неожиданно оказались певчими… но песни их далеко не всем нравятся…» Да и он сам со своею неприкаянностью лирического бродяги, к тому же еще «затеявшего» поиски христианской веры, простого слова к читателю, был явно чужд этим мастерам поэтических конструкций, почитателям словесной игры. Впрочем, и сам поэт был откровенен в неприятии отчужденных от России коллег
Ругать Россию модно —
Дозволено в верхах!
…На сцену выйдет морда
И роется в грехах.
… … … … … … … … … … … … … …
Пусть — в обновленье, в ломке,
Но Русь — как свет в заре!
И что ей те болонки,
Что лают при дворе?!
(«Ругать Россию модно…», 1960-е)
Уйдя от своей забубенной окаянности как от чего-то ненужного, сторонясь холодной мастеровитости филологической поэзии, Глеб Горбовский на какое-то время попадает в полосу опустошающего одиночества. Не случайно критика по сути достаточно верно усмотрела «озлобленность лирического героя на весь белый свет», нашла в его стихах «предельно циничный нигилизм». К сожалению, этой прорабатывающей поэта критике дела не было ни до его реальной судьбы, ни до реальных проблем самой России. Часть раскритикованного сборника «Тишина» даже была изъята из продажи и пущена под нож.
Заночую будущей весной
На уютном кладбище России,
И склонится ветка надо мной,
Как-то вдруг по-женски обессилев,
А потом я встану, но не я,
И опять возрадуюсь погоде,
И моя веселость, не моя,
Растворится музыкой в природе.
(«Заночую будущей весной…», 1968)
Чем Горбовский привлекал к себе в Питере диссидентствующих поэтических интеллектуалов? Своей необычной изломанностью, своей мистической опустошенностью души, через которую уже прошло все: женщины, семейный уют, скитания по стране, длительные запои, бунтарство и лихачество. Он был этаким русским Рембо, которого не стыдно было показать и зарубежным гостям, которого можно было как некую экзотику свозить и к стареющей Анне Ахматовой.
Эта «оккупация» Анны Ахматовой кружком Рейна и Бродского, Наймана и Бобышева, вместе с тем признающих, что ее поэзия им всегда была чужда, еще требует отдельного разговора. К примеру, Иосиф Бродский отрицал малейшее влияние Ахматовой на свое творчество, даже признавался в отстраненности от ее поэзии. Тот же Анатолий Найман упрекает и сейчас Анну Андреевну за ее патриотические стихи о России, считая их фальшивыми и заказными. Но при этом они плотным кружком обложили ее в последние годы жизни, как бы представляя в ее глазах все молодое поэтическое поколение. Они уже определяли, кого подпускать к Анне Андреевне, а кого нет. И вот как-то они все же решили показать Ахматовой Глеба Горбовского, в надежде оказать влияние на его дальнейшее развитие.
Его везли как некоего падшего ангела, имевшего наглость иногда демонстрировать в стихах природное русачество духа. Об этом, видимо, было доложено в соответствующей окраске Анне Андреевне еще до его приезда.
К слову, самому Горбовскому, как и всему питерскому поэтическому кружку, «сдержанная, напряженно-утонченная, воспитанная в духе благородного
Не буду пересказывать саму встречу, она описана в воспоминаниях поэта, скажу лишь, что любой пожилой человек, каким бы великим в творчестве он ни был, обладает и набором житейских слабостей, которые не особенно и скрывает, тем более в общении с молодыми. Но эти слабости не замечаются, если ты принимаешь его творческий мир, преклоняешься перед его стихами или прозой. Если же этого нет, то идет обыденный анализ увиденного. Поэтому я вообще не одобряю эти беглые встречи с великими соотечественниками. Читайте их книги и все поймете.
В описании этой встречи, особо не повлиявшей ни на Ахматову (что естественно), ни на Горбовского, я обратил внимание лишь на маленькую дискуссию, возникшую вокруг стихотворения Горбовского «Ботинки», когда он читал Анне Андреевне свои лучшие стихи. И вот Ахматова неожиданно замечает в его не самом громком стихотворении одну деталь — как поэт противопоставляет своим же увлечениям разными модными сандалиями, беретами по-прежнему лежащие под кроватью рабочие ботинки: «…Но всегда нас под кроватью ожидали / Грузовые эпохальные ботинки». Думается, у поэта в таком противопоставлении и в мыслях не было никакого намека на русофильство: мол, носим чужие сандалии, но не забываем и о своих русских исконно-посконных ботинках. Смысл здесь совсем другой — поотдыхал и за работу, тем более, так и текла в те годы жизнь самого Горбовского. Но, видимо, нацеленная компанией Наймана на «воспитание» талантливого, вполне своего, но тянущегося к чему-то почвенному, народному поэта, Анна Андреевна, как вспоминает Горбовский, «…произнесла в мою сторону: „Ботинки — нерусское слово… У нас (в России. — В. Б.) башмаки или сапоги. А ботинки — не наше“.
Замечательно, что слово „нерусское“ произнесла она слитно, как эпитет, а не как отрицание».
Сегодня Глеб Горбовский сожалеет, что ввязался тогда в спор, — может быть, Ахматова и была права. А я вижу из текста то, что показалось вначале и самому Горбовскому: «Ахматова, мягко говоря, отстала от жизни…» Это не плохо и не хорошо, это обычная привилегия пожилых людей — жить в мире старых понятий и традиций. Конечно же, сегодня именно «башмаки» выглядели бы необычно, и в слове «ботинки» уже никто не заметит нерусскости, и никакого антизападного «квасного» душка в этом стихотворении нет.
Как уцелел Глеб Горбовский уже во втором круге своей поэтической судьбы? Можно было уйти от покойницко-кабацкой тематики и спокойно обживать элитарно-интеллектуальный мир поэтов, презиравших все квасное и народное, опираясь на полуподпольную славу своих «Фонариков» и других «непристойных» стихов, осваивать самиздат и тамиздат, который с радостью принял бы в свои ряды именитого поэта. Но этот мир был настолько чужим и инородным для Горбовского, что поэт никак не приживался в нем.
И что было делать? Куда идти? Поэтический Ленинград тех лет был лишен таких русских явлений, как «круг Вадима Кожинова», «круг „молодогвардейцев“», «клуб „Родина“». Не было и стойких вологодских подвижников. Не было почти никого, к кому можно прислониться в трудную минуту. К тому же и литературный официоз Горбовского недолюбливал. Может быть, потому и Николай Рубцов так быстро исчез из Питера, что почувствовал чужесть тамошней литературной среды. Глебу Горбовскому из своего города ехать было некуда. Но его поэзия, пронизанная болью русской судьбы, уже навсегда сделала его национальным русским поэтом. Чувство великой русской культуры соединялось с чувством природной русскости. Может быть, это и спасало его от всех бед.