Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Я из дому ушла, чтобы «стать человеком»,
Почему ж так домой «в человеки» влечет?
(Там же)
Сделан выбор, и уже навсегда — в пользу той, первичной, народной культуры. Она знала о существовании другого, шумного мира, но те, другие, не способны были понять ее мир гораздо более, чем она — их кумиров. «Дуньку-то можно было послать в Европу» да еще и поразить Европу, как бывало не раз, — от Плевицкой и Шаляпина до простого русского парня Гагарина. А вот верхушечно-западной нашей интеллигенции уже навсегда недоступен был мир русской народной культуры.
При Ольге Фокиной всегда и ее стойкость, и самоуважение, и гордость за знание того сокровенного, чего лишены многие. Ключ народной поэзии откроет ей и Пушкина, и Лермонтова, и Некрасова, и Блока.
Одуванчики облетают,
Колокольчики зацветают,
Скоро на колос рожь пойдет…
Молодаюшка-молодая,
Что-то нежное напевая,
Горсть за горстью травинки жнет
Да в плетеный пестерь кладет.
(«Одуванчики облетают…», 1963–1988)
Может быть, еще лет семьдесят назад быть бы Ольге Фокиной дивной народной сказительницей, ворожеей или плакальщицей. Что не пустое это дело — говорит весь крестьянский вековой опыт. Кому рыбу ловить, а кому и славным бахарем быть. И даже в лагерных зонах славным завиральщикам-рассказчикам почетные места выделяли и по-своему берегли. В любой среде, любому народу — нужно и золотое слово. А сколько из народной поэзии некогда сочиненных такими же Фокиными и Беловыми настоящих жемчужин вышло? И сколько в нашем XX веке первостатейных талантов от Николая Клюева до Михаила Шолохова из народных низов поднялось?
Так ли просто приблизить разговорный северный язык к языку поэзии?
О, как я жизнь люблю! Мне утро рассказало
Губами облаков и голосами птиц,
Что радость так близка, и счастья так немало,
И столько для пера нетронутых страниц.
(«О, как я жизнь люблю…», 1959)
Но на пасторали в русской деревне конца XX века долго не удержишься. Пастораль сладка слуху, как малина рту, но в малиннике можно встретить и зверя. И так с неизбежностью рушится трудовой, тяжелый, но радостный мир деревни. Сначала уходят вдовы, свидетели войны и лишений, взвалившие все труды земные на себя.
Пожилая вдова, вдова
Рубит. Рубит в лесу дрова.
Мужа нету еще с войны,
Поразъехались все сыны…
Но у вдовы вдруг перед глазами лес качнулся и сердце оборвалось…
…Затуманилась голова,
Закачалась, как ель, вдова.
Тихо ткнулась руками в снег…
Вот и кончился человек.
(«Пожилая вдова, вдова…», 1965)
Потом уходят уже деревни, тонут Матёры, исчезает весь крестьянский былой мир. Исчезает и пасторальный тон в стихах Ольги Фокиной. А вместе с этим миром как бы и затухает ее поэзия. Принимать что-то новое нет ни желания, ни сил.
Три огонька в стылой темени светятся.
Три — из былых тридцати…
Кто там изрек? Погоди!
Вскользь равнодушное слово уронено,
В самое сердце разя.
Ладно. Ничто. Извиним постороннего,
Непосторонних — нельзя!
(«Три огонька», 1976)
И уже долготерпеливая поэтесса русской традиции готова повторить слова своего рано погибшего друга и сверстника Николая Рубцова: «Не купить мне избу над оврагом / И цветы не выращивать мне…» Всегда есть утешение в русской культуре, которая готова отдать народу то самое сокровенное, что сама столетиями брала у него. Русская культура стала последним прибежищем народного русского духа, угасающего в деревнях и предместьях. Давно уже в духовные наставники себе Ольга Фокина выбрала не Пушкина и Лермонтова — высоко больно, не дотянуться, не стать вровень, на них она лишь молилась, — а Александра Блока, Анну Ахматову и Николая Некрасова. Они казались своими в народном ладу.
Ничего из себя мы не строим,
В нашем теле обычная кровь.
Мы пришли из некрасовских «Троек»,
Из некошеных блоковских рвов.
Мы из тех, кто и предан, и продан,
И схоронен был тысячи раз!
Но и все-таки мати-природа
Отстояла и выбрала нас…
… … … … … … … … … … … … … …
Нам во все терпеливые годы,
Хоть какой из веков оживи,
Снилась Синяя Птица Свободы,
Золотая Жар-Птица Любви.
(«Ничего из себя мы не строим…», 1975)
Много ли потеряла поэтесса Ольга Фокина, оставаясь посланницей народного слова в мир русской поэзии конца XX века? Сузился ли ее поэтический мир, погруженный в еще живое фольклорное богатство?
Как-то в беседе со мной Татьяна Глушкова заметила: «„Малая родина“ характерна для крестьянского элемента, ограничивающего свой взор, дух родной околицей, а подчас и эдаким горделивым хуторянством… Те, кого прежде назвали бы „крестьянскими поэтами“, неслучайно получили почти такое же имя — „деревенские“, „деревенщики“ …Чутко „подновленное“ имя не указывает ли заведомо на замкнутость и тематики, и географии? Безбрежное „крестьянское море“, плескавшееся по всей России и бившее в границы ее, раздробилось как будто на „отдельные“, разрозненные деревни, обмелело, вмещаясь в стенах сиротливой избы…»
Может быть, Татьяна Глушкова и была бы права, говоря о сужении имперской горизонтали певцов деревенского лада. Но не учитывается при этом глубинная историческая вертикаль. И то, что эта «сиротливая изба» — может быть, последняя в мире. Отсюда и ее всемирность. Плач по уходящему, память об уникальности исчезающего обретают всечеловеческую значимость. А не было бы интуитивного чувства близкой потери, так и Ольга Фокина, может быть, не взяла бы на себя роль хранительницы родного очага. Роль, на которую и многие мужики не решились.