Последний аргиш
Шрифт:
Чуй на старом стойбище. В ночь я уехал и… на свою дорогу свернул. На старое стойбище я хотел ехать, но не решился. Может быть, я боялся помешать Чую, может быть память о матери остановила. Я не погнал след Чуя.
Два месяца я был в тайге. Белки мало. Я мог тогда легко бегать на лыжах, но больше двадцати штук вдень добыть не удавалось. Белки не было. В месяц «самого короткого дня», когда женщина при дневном свете только большой палец рукавицы сшить может, я привез шкурки на факторию.
До вашего Нового года несколько дней оставалось. Пушник обычно к этому
Пушник мои шкурки принял первым сортом. Квитанцию дал и сказал:
— Чуй больше не был. Наверное, он много белки добыл на старом стойбище?
То ли спрашивал он, то ли утверждал. Я помню буркнул: «Мои олени очень устали…»
Заготовитель меня перебил:
— Я уже говорил с председателем. Тебе дадут новых четырех оленей. Самого сильного белого быка дадут.
Я немного отдохнул и, как всегда, в ночь выехал.
Светлого дня все равно мало. Думал, что за факторию выеду и где-нибудь, если сойду с тропы, пересплю до света.
Все время смотреть вперед надо, чтобы еле приметный след полозьев не потерять. Можно оленям довериться. У них чутье. Они дорогу чувствуют даже под снегом. Но разве олени могли чуять, какая тропа Чуя?
Пара оленей в упряжке, пара сзади привязана к саням на смену. На оленьей шкуре, на которой я сидел, торба с хлебом, чаем и сахаром. Лыжи сбоку саней, ружье и патронташ под рукой.
Старый Боской следом пытался бежать, пока я под угор съезжал и по льду реки мчался. Когда сани вышли снова на берег и въехали в тайгу, пес, увязая в пушистом снеге, завизжал, отстал и долго еще лаял вдалеке. Боской домой пошел, но что-то с ним в тайге случилось. Я его больше не видел.
Тропа вновь вывела меня к берегу и побежала вниз к реке. Я откинул капюшон сокуя, огляделся. Полночь была. Скоро месяц менялся, и на небе луна уже не появлялась. Звезды яркие и очень далеко. Мороз сильный. В воздухе снежинки — точно тонкие волосы, но они не сверху вниз падают, а снизу вверх летят: тепло моего дыхания, дыхания оленей и пар от их разгоряченных спин так быстро стынет.
Нет, совсем тьмы не бывает. Только за десять-пятнадцать шагов берег реки, дальний и ближний лес — все одной тенью. Через три шага впереди старый след оленьей упряжки то пропадает, то появляется. Чуть-чуть светлее стало. Одна, две — много снежинок блеснули. Я, с трудом поворачиваясь в сокуе, оглянулся — кругом, переливаясь, голубой свет на снегу играл. Снег светил, и дорога за десять шагов спереди и сзади видна, и от лесных теней отделились высокие ели и сосны. Свет не убывал, не прибывал.
Я остановил оленей, левую колею тропы осмотрел. Еле заметные полоски по ее середине — следы зарубок на полозе саней Чуя. Я правильно ехал.
Белого коренника я слегка хореем толкнул, и олени побежали. А голубой свет? Голубого света от снега не было. Может, мне показалось. С тех пор, сколько я зимой по ночам ни ездил, я такого света
По тропе Чуя я ехал долго. Снова в лес въехал. Здесь и я, и олени след потеряли. Совсем темно стало. Я на санях уснул, проснулся — серел день. Оленей перепряг, на тропу вышел и через два часа, когда на тундру выехал, вдали Сосновый лоб увидел.
Оленям помог в гору сани тащить, а выбрался на угор, сам сел. Сосны кругом. Снег белый-белый. Одно дерево от другого в двадцати шагах. Снег ровный, ни валежника, ни наклонившегося ствола. Света много, а вершины высоко и почти друг друга касаются. Никаких кустов. Только сосна. Тропа в лес идет.
Подъем. Олени тревожно остановились. Небольшая канава. Тихо журчащий родник. Давно сюда никто не ходил. Я огляделся. Справа два рубленых дома давней постройки. Я вспомнил. В последнее лето жизни сенебата, когда люди стойбища еще кочевали на лоб, русские по всем большим тропам для охотников такие избушки ставили. Люди забыли лоб, я даже забыл, что здесь избушки были.
Из дома, в котором стекла в окнах целыми были, донесся голос, меня звали: «Дагай!» Затем стон, громкий кашель.
Я рванул дверь. На полу Чуй лежит. Руки ко рту прижаты, а меж пальцев кровь со слюной сочится. Несколько сотен беличьих шкурок в углу валяется.
Чуй умер по дороге на факторию. Все согласны были: он от болезни умер. Но по чумам ходили старики, нашептывали: «Зря на лоб ходил, сенебат его задрал». А кто-нибудь добавлял: «Сколько лет прошло, как сенебат помер, никак меньше семи? Говорят, след медведя видели».
А кто видел? Я один был на лбу, я не видел следа медведя. «Проклятое место — лоб. Чуй зря пошел. Мы не ходим, где мертвые!» — так многие говорили.
Я над ними посмеялся и всем сказал: «Летом избу подправлю и зимой там жить буду». Парни моих лет сказали: «Вместе пойдем!».
*
Летом мы вместе пошли, далеко пошли — на войну.
Пять лет я не был дома, видел много людей, большие города видел. Много городов в дыму и огне. Три раза мне раны лечили. Я воевал, парни наши воевали. Мало их вернулось. Наш народ небольшой, и все сильные мужчины на войну ушли. Мало вернулось, но кто пришел — с орденами, медалями пришли. Мы охотники.
Дальше Польши я…
Дагай резко махнул рукой:
— Сбился, не о том говорю. Я не пошел на лоб охотиться. Никто не пошел. Молодые на фронте, на стойбищах старики и бабы остались. Старики боялись, они в шаманов и духов еще верили. Железные печи прогорели, новых никто не делал — война. Как прежде, в чумах костры стали разводить. Казалось, старое возвращалось. Прошлое вновь над людьми нависло, и кто-то, желая жить не как все, вновь начал шаманить. Опять шаманы!
Нас, фронтовиков, мало было, но мы другими людьми стали, столько всего увидали, сколько старики и древние шаманы не видели. Никто не посмел шаманить, когда мы вернулись. Но за пять лет страх перед лбом возродился. Никто туда не ходил, боялись…