Последний гетман
Шрифт:
– А ты кушай, кушай, Кирила. Нешто, еще пришлют. Не Людовик, так Карла австрийский. Подхалюзники!
Кирилка за эти придворные месяца многое познал. Уже не в диковинку слышать свойские разговоры про Людвиков пятнадцатых… или там двадцатых, про Карлу или там Августа… гы-гы!… имя какое-то бабское!… Даже грозно поднятый пальчик на прусского Фридриха – и тот видывал. Но – молчал. Помнил наказы старшего брата: «Больше слухай, галушник, меньше брехай. Да по-хохлацки не гыкай. Не гыкать мне!…» Хотя сам-то? Но ведь не будешь спорить, мотаешь кудлатой головой, как вот и сейчас, пониже да повежливее. Пойми их обоих! С братом – ладно, а с Государыней?.. У нее
– Тож надо хорошо постричь да паричок сладить. Неча хохлацкими кудлами трясти. Князья да герцоги кругом, ты что – хуже?
Брат Алексей марку свою держал, согревшееся токайское потягивал, молчал. У Елизаветы тоже характер – разговоры вела с младшим братом. Ласковенько и убаюкивающе.
В какое-то время брат старший, обычно поглядывавший на младшего – не ляпнул бы чего лишнего! – тихомудрый Алексей задремал под токайское. Проснулся от громкого вскрика:
– Повтори!
Невелик царедворец – еще не научился понимать, что после такого голосового всплеска прикуси до крови язычину да и дыхание затаи! Так нет же, действительно принялся повторять:
– Царям да королям, хоть англицким, хоть французским, конечно, несладко приходится, но с чего же они злуются на слуг своих верных? Вот я сей день совместно со своим учителем «Куранты» штудировал, как раз времен Петра Алексеевича. Умишком своим махоньким уразумел, за что он поверг на пытки и смерть наследника своего, Алексеюшку. Ладно, дело отцовское, да и понятное: не шел сынок по стопам отца. Но как прочитал, что он, возвернувшись из похода, казнил смертью лютой своего истинно верноподданного Вилима Монса – так и в ужас впал. Гнев-то великий – с чего явился? Не осмыслить мне такие деянья…
Старший брат окончательно проснулся, когда Елизавета топнула тожкой:
– Вот повелю и тебя, как Монса!… Прочь, неуч хохлацкий!
Кирилка в слезах нешуточных выскочил за дверь. Где ему, прильнувшему к трону из-за спины старшего брата, было знать, что матушка Елизаветы – о, не безгрешница Екатерина! – любовью тешилась с этим самым Монсом, управителем ее личных имений, пока Петр на саблю брал шведские города. В домах старобоярских, у всех этих Долгоруких, Нарышкиных, Голицыных, да и у новых, вроде Шереметевых, до сих пор по углам запечным похихикивают: да полноте, может, и сама-то Елизаветушка от Монса… Когда воителю было заниматься любвеобильной Екатериной! Денщика Бутурлина – и того шуганул, за единое подозрение, в Казань, с глаз долой. Фридрих Прусский – он слухи эти охотно по Европе распускал; бают, даже сказанул: «Баба-девка на российском троне – что с них взять!»
Уж если новоиспеченный камергер Разумовский слыхивал такие шепотки, под хмельком особливо, – как было не слышать дочери Петра? От разных юродивых и приживальщиц хотя бы? На каждый роток не накинешь платок – разве вместе с головой отсечь. Но она, вступая на престол, пред Богородицей обет дала: не бывать при ней смертным казням! И обет до сих пор блюдет. Ну, там кнут или дыба – куда ни шло, но кровушки открытой – ни-ни. Скажи такое лет пяток назад – четвертовали бы глупого братца, как чуть не случилось с его учителем, Григорием Тепловым.
После изрядных подзатыльников и носопырок, так что ковер пришлось выбрасывать, первый камергер ее величества Алексей Разумовский отселил младшего братца на Васильевский остров, для чего и дом особливо нанял. Само собой, напрочь воспретил в Зимнем ли, в Летнем ли дворце
IV
О судьбе учителя своего, Григория Николаевича Теплова, Кирилл узнал не от него самого – все от того же старшего брата. Неделю спустя после подзатыльников он самолично прикатил на Васильевский остров, чтоб справиться о науках. Вместе с учителем и Кирилл послушно согнулся в поклоне, бормоча:
– Ваше сиятельство, благодарим за заботу и ласку и просим пожаловать в наше труженицкое жилище…
Брат глянул было из-под вороного парика – нет ли опять какой насмешки? – но ничего, велел только выйти и учинил двухчасовую беседу с учителем, под винцо камергерское, само собой. Уже после, опасаясь невоздержанного языка, куда-то спровадил и учителя, наедине стал просвещать:
– Напоминать Григорию Николаевичу не след, но знать на всякий случай должон…
Так и открылась прошлая жизнь учителя, а вместе с ней и кровавое житие покровителя учительского – великого канцлера Артемия Волынского, несчастного устроителя Ледяного дома.
Давно ли отшумело в ужас всех вгонявшее царствование Анны Иоанновны? Пять лет всего-то и прошло. Шестипудовая бабища, мужланка и ликом, и духом, ни любви, ни дружества истинных не знавшая, – должна же была чем-то пробавляться? При царской короне, при всеобщем лобзании ее непотребно толстых, расплывшихся от водянки ног, но при голодной и холодной постели… если не нагонит аппетита и не согреет герцог Курляндский, Бирон то бишь. Корона на ней, а Россия самодержавная, как и сама самодержица, истинно под ним, под его издевательским брюхом. Терпи для своей услады, самодержица, терпи и Россия. Трепещи! Всяк тварь дрожащая. Всяк раб и всяк боярин. Лобызай стопы не только ошелкованной и озолоченной бабищи – в любой грязи измазанные сапожищи герцога Бирона. И лобызали – куда денешься? Жить-то хочется.
Разве что великий канцлер Артемий Волынский – с душой древнерусской, а родом еще древнее, – не упускал случая уличить герцога и раскрыть заплывшие жиром мужланские глазищи непотребной бабы, как-никак российской императрицы. Наивен, хоть и умен был боярин Волынский. Ведь мог бы предугадать: кончится тем, чем и кончилось,. Предводитель всей «русской партии», нашептывал Бирон в замшелое ухо Анны Иоанновны: «Опасность, страшная опасность для трона!» И на погибель Волынскому выдумывал и вдувал, в правое ли, в левое ли ухо, переворачивая российское самодержавие с боку на бок, одно шутовство за другим. Где-нибудь да оскользнется самолюбивый боярин, сломает непокорную шею!
Так и родилась шутовская затея, скрепленная царским указом, – быть Ледяному дворцу пред дворцом Государевым! Само собой, поручили канцлеру Волынскому. В срок самый жесткий и неукоснительный. В зиму лютую.
Но ведь и тут не поймал его Бирон! К назначенному сроку пред дворцом царским явился ледяной дворец, в котором топились ледяные печки, по-за ледяной крепостной стеной стояли ледяные пушки, палили в клубах дыма ледяными ядрами, ледяные фонтаны поднимали золотистые струи дождя, трубили африканским ревом ледяные слоны, пенилось в ледяных кубках только что входившее в моду французское вино на ледяном же столе, пред ледяным, точь-в-точь повторявшим настоящий, царским троном, и ледяное же перо на ледяном листе, чтоб писать царский указ…