Последний гетман
Шрифт:
– О чем ты?
Она утерлась незашнурованным, как должно быть, воротничком «китайки» и вроде как перед малышом своим повинилась:
– Я ж ему каждую ничку клятно мовляю, що мои захолодалые губы не троне ни един дурень… Ой, выбачайте, пане добрый!
Кириллу стало хорошо от ее испуга.
– Дурень и есть. Не извиняйся, Ганнуся. Два года такая молодая жинка ждет казака, а его все нету и нету…
– Нету! – как дочка ткнулась она вместе с малышом ему в грудь.
И он принял ее плечи по-отцовски, обеими задрожавшими лапищами. Что с ним такое содеялось?..
Малыш где-то внизу причмокивал, и эта дивчинка-мати
– Ганнуся, назови меня Кирилкой, а?
– Не могу, пане…
– Да не пан я! Хохол! Хохол-мазница!
– Все равно не могу, Кирилл Григорьевич…
– О? Уже лучше, Ганнуся. Раз я дурень, так пусть же дурнем и буду до конца. Ну?
– Не будешь ты дурнем… Кирилка… Ой!…
– Ой, да не стой – лежи, лежи, Ганнуся, – придержал он подобревшей ладонью доверчивое тельце, укутывая его ковром. – Разве такие грехи здесь, на этом обрыве, творились?..
– Грехи? – засыпая меж двух казаков, пыталась что-то понять Ганна. – Какие грехи, мой глупенький Кирилка?..
Давно его никто так не называл. Да и называл ли кто? Как-то быстро его жизнь из сопливой Хохляндии на придворный паркет бросила. Не спознав младой дурости – оценишь ли старую дурость?
С этой мыслю он тоже заснул, утомленный, счастливый и молодой. Неуж он был когда-то, в какой-то своей жизни женатый, вот так же засыпал, обнимая одной рукой разу и жену, и сына, чтоб в кое-то время еще один сынок появился на свет Божий? Забывалось, право, начисто, что наметалось у него с кровати – не этой чета, роскошнейшей, – и сынов, и дочек предовольно. Куда-то все пропало, унеслось вниз по Сейму, по Десне, а там и по Днепру, в море Черное, казацкое. Сам-то он – не из казаков ли… гетман несчастный!
И опять ругать себя было приятнее приятного. С тем и заснул, уже в сумерки. А проснулся от грохота колес, ржания коней, криков, гвалта всесветного, света всенебесного. Пожар?! Татары?! Кто-то саблей под бок тычет?!
У него тоже где-то была в изголовье сабля, он рукой туда прянул, нашаривая, но остановил знакомый голос:
– Ваше сиятельство, графинюшка прибыть изволили. Истинное наваждение.
Пожалуй, и очнулся как от сабли. Любимый денщик стоял.
– Ты, Микола? Какая графиня?
– Екатерина Ивановна, изволю напомнить.
– Ага! Ступай. Нет, погоди!
От всей этой возни Ганна тоже проснулась, мышкой забилась глубже в ковер, но детский писк ее пробуждение выдавал.
– Микола, я в пять минут соберусь, а ты быстро запряги легкую бричку и отвези вот этих, – указал на попискивающий ковер, – куда скажут. Да один! Без кучера. Понял меня?
В знак полнейшего понимания денщик склонил голову, отводя взгляд от подковерного писка.
– Теперь – аллюр три креста!
Денщик галопом умчался исполнять поручение… А Кирилл Григорьевич, помаленьку отходя и снова становясь хозяином гетманского подворья, быстро оделся и уже захолодавшими руками обнял все, что шевелилось и попискивало под ковром.
– Ганна, тебя доставят к свекрови или к Будоляхе, куда скажешь. Вот теперь я истинно дурень! Не ругай меня. Мы еще свидимся.
Он шел от палатки на свет пылавшего всеми плошками дворца, а навстречу ему мчалась, словно колесница, разъездная коляска, Микола стоя правил конем. Поднял праву руку в приветствии, а Кирилл поспешил к парадному подъезду. И как раз вовремя: успел подать руку выходящей из кареты Екатерине Ивановне.
– Как доехали? Деток не растеряли по дороге?
– Доехали, и все, – был ответ. – Детки в соседней карете просыпаются. Мадам Женевьева! – не почувствовав и поцелуя, помчалась к задней карете. – Потише там, не мешки с овсом!…
Деток было немного. Старшие сыновья, уже отселенные в свой пансионат, оставались в Петербурге, старшая дочь вышла замуж – много ли в детской карете? Он бродил вдоль карет и повозок, так и не сосчитав свою домашнюю наличность. Все своим чередом. Не царское это дело – деток считать. И не гетманское, пожалуй…
Он оглянулся в сторону палатки, оттуда к противоположным воротам тенью вылетела ночная коляска. Под ослепительным жаром многочисленных масляных плошек – кто мог видеть быструю тень? Только он один. С покорным вздохом.
Истинно, покоряйся судьбе…
VII
Истерики и скандалы, как петербургский туман, нахлынули на осенний, сразу потемневший берег Сейма. Вот ведь природа – чувствует! Если графинюшка, вместо утреннего поцелуя, кричит: «А, конфеденциаль? Шашни?» – жди дневных туч. И набегали с северного берега Сейма, словно он нашептывал что-то графинюшке. А может, и какие другие берега сплетничали. Дело-то какое благое – пошептать на ушко нервной хозяюшке. Мало ли что, да мало ли как – мужики, они все такие, милая графинюшка… Ой, лихо их бери! И лихо брало, доставало, хоть жили на разных этажах огромного нового дворца. Для семейной благости – так надо бы потеснее строиться. Какой-нибудь казачке в маленькой мазанке – много ли по углам нашепчешься? Казаку – разве на особливых диванах отоспишься? Поневоле пойдешь под женский бочок! А то выдумали отде-ельные спальни… Особли-ивые кабинеты… Ну, и особьтесь, господа хорошие.
Даже удивительно, сколь много при таком местопребывании дел делалось. Секретаря Соседкина поминутно зов слуги настигал:
– Сиятельство требует!
А он не требовал – просил:
– Аристофан Меркурьевич, уставы? Московский? Петербургский? Не помешает и какой-нибудь берлинский.
– Не помешает, Кирилл Григорьевич, – соглашался вездесущий секретарь, которого арест Хорвата оставил совершенно без дел.
Плохо ли, хорошо ли теперь колонистам-сербам, но ими чиновники занимались. Куда и кому пошло награбленное Хорватом добро – дальше перестань копаться, все равно не докопаешься. Хорвата арестовали, имущество его конфисковали – ищи себе новое занятие. Нашел его сам Кирилл Григорьевич Разумовский, кроме всего прочего еще и куратор Петербургского университета, а секретарь прыгай на побегушках. Такое надумать в Богом забытом Батурине – ой-ей-ей!…