Последний год
Шрифт:
Спиридович покинул вагон в полном смятении.
Нельзя сказать, что царь в событиях 1905 года не узрел революции. Посылая в Москву на подавление декабрьского восстания рабочих свой Семеновский полк, Николай писал московскому генерал-губернатору: «Надеюсь, что Семеновский ролк поможет вам раздавить окончательно революцию…» Есть и другие царские документы, где он употребляет выражения «революционная смута», «бунт, вызванный революционерами». Но все дело в том, что царь понимал под этим словом «революция», в чем видел ее силу и опасность.
Как известно, славного руководителя московских большевиков товарища Баумана убил нанятый охранкой уголовник. На письменном
— Сейчас восстали те же, что шумели на похоронах, тогда и надо было всех их переловить и не было бы ничего теперь… — И добавил:- Это все те же, кому снится революция…
А когда министр доложил ему о беспорядках в Казани и Екатеринбурге, царь воскликнул:
— Безрукие генерал-губернаторы! Прикажите им переловить и к ногтю! Я теперь точно знаю, где у меня хорошие генерал-губернаторы: там, где нет подобных безобразий.
Царь смотрел на революционные беспорядки как бы с другой стороны. Но это не помешало тому, что усилиями всех карательных и сыскных служб во главе с царем, обнаружившим в страхе за себя и за свою власть беспощадную решительность, первая русская революция была утоплена в крови. Когда Семеновский полк после подавления московского восстания вернулся в Петроград, на устроенном в его честь параде люди, даже хорошо знавшие монарха, с удивлением обнаружили, что он может говорить очень громко. Царь кричал: «Спасибо, семеновцы, дорогие мои! От всей души горячо благодарю вас за вашу службу! Благодаря вашей доблести, стойкости и верности окончена крамола в Москве!»
Вскоре возле него появляется Спиридович как начальник его личной охраны. Он понравился царю с первой встречи. Рослый, чуть рыжеватый, как и сам Николай, с красивым, несколько холодным лицом, он всем своим обликом олицетворял силу и спокойствие. Проработав несколько лет до этого в жандармерии, в том числе в Москве у знаменитого полицейского «мыслителя» Зубатова, он много знал, разговаривать с ним было интересно, и то, что он не сыпал, как другие, пустопорожние льстивые слова, а говорил дело, тоже нравилось Николаю. Потом тот трагический вечер в киевской опере, когда был убит премьер-министр Столыпин, а находившегося в нескольких шагах Николая прикрыл собой Спиридович. Это еще больше приблизило к нему царя, теперь он часто брал его с собой на прогулки и весьма доверительно с ним разговаривал. Однажды Николай спросил:
— Я слышал, что вас, когда вы служили в Киеве, ранили эсеры?
— Недостойно вашего внимания, — решительно отвел этот разговор Спиридович. Но добавил — И вообще эсеры — это типичный политический дым. Не больше…
— Что же тогда огонь? — легко поинтересовался царь.
— Большевики, ваше величество!
— Большевики? — удивленно рассмеялся царь, может быть, впервые услышав тогда это название. — Что это такое?
Спиридович коротко, но вполне серьезно объяснил, и снова царь рассмеялся:
— Мне больше нравятся меньшевики, очевидно,
— Но и они, ваше величество, тоже социал-демократы.
— Социал-демократы, социал-демократы, — вдруг нахмурился Николай. — Надоело. Со смутой покончено. И ваши большевики могут свою опасную программу проповедовать только каторжникам в Сибири.
Царь так рассердился, что, не окончив обычного маршрута прогулки, заторопился во дворец.
Меж тем дальнейшие события показали: партия большевиков продолжала действовать и силы ее все увеличивались. Большевики оказались избранными в Думу второго созыва. Царь был в ярости, он приказал охранке очистить Думу от большевиков. Они были схвачены и осуждены на многолетнюю каторгу. А Дума распущена. Однако и в третью и в последнюю, четвертую, Думу большевики снова были избраны.
Начавшаяся война как будто ослабила деятельность революционеров. Но Спиридович в это не верил…
…В начале 1915 года Спиридович был срочно вызван к царю и застал у него в кабинете начальника особого отдела дворцового коменданта полковника Ратко, в обязанности которого входило информировать монарха о положении в стране. Полковник, вытянувшись, стоял перед столом и, двигая головой, следил за царем, который с покрасневшим лицом быстро ходил вдоль стены. Увидев Спиридовича, царь быстро прошел к столу, схватил лежавшую там бумажку.
— Не угодно ль ознакомиться… — Царь стоял перед ним и нетерпеливо ждал, когда он прочтет бумажку.
Это была большевистская листовка, призывающая солдат прекратить братоубийственную войну и обратить оружие против извечных своих поработителей — капиталистов, помещиков и монархической власти.
— Да, ваше величество, они в самом начале войны заняли эту пораженческую позицию, — сказал Спиридович, положив листовку на стол.
— Это не позиция, а измена! — гневно сдвинув брови, сказал царь. — Как вы можете спокойно об этом говорить? Народ, возвышенный любовью к отчизне и трону, ведет войну, а за его спиной изменники! — Царь повернулся к полковнику Ратко — Распространители пойманы?
— Насколько мне известно, нет, ваше величество. Листовка найдена в кармане убитого солдата.
— Трижды измена! — задохнулся царь и нервно расстегнул ворот гимнастерки. — И достойный на нее ответ. Мой верный солдат прочитал эту грязную бумажку, пошел в бой и погиб. Наградить солдата Владимиром! Слышите? Владимиром!.. — Царь подошел к Спиридовичу и сказал желчно — Вы знаток этой страшной банды, не так ли? Сейчас же оставьте все, вместе с Воейковым поезжайте в охранное отделение, и чтобы к вечеру был готов проект приказа о беспрекословном соблюдении закона военного времени об измене и изменниках. Расстрел перед строем. Расстрел перед строем. Только это…
— Слушаюсь, ваше величество. Разрешите отбыть?
Царь сделал жест — убирайтесь, и Спиридович удалился с глубоким поклоном, не завидуя оставшемуся в кабинете полковнику Ратко.
И может быть, эта вспышка гнева Николая и отданный им приказ попутали Спиридовича — он решил, что царь изменил свою позицию, и поторопился отдать ему свою рукопись, а это окончилось для него очень плохо…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Последнее время у Грубина все чаще появлялось ощущение, что он может опоздать с выходом из всего этого бедлама. Ему казалось, что все в России стало настолько ясным и необратимым, когда он уже ничего существенного, принципиально нового сообщить в Германию больше не может. Однако исконно немецкое чувство дисциплины жило в нем, и он говорил себе: не торопись… не торопись.