Последний Иван
Шрифт:
Расстались мы почти друзьями.
И сразу же после следователя ко мне стали заходить все наши ведущие сотрудники: Сорокин, Панкратов, Целищев, Дробышев. Зашел и Ванцетий Чукреев. Они ни о чем не спрашивали,- знали, что художниками занялся важный следователь то ли из прокуратуры, то ли из Министерства внутренних дел.
Болтали о разном, а думали об одном: чем закончится эпопея с художниками? По выражению лиц, словам и репликам я видел, кто и как воспринимает это событие. Все радовались, были возбуждены, и только Чукреев и Сорокин хранили молчание, тяжко обдумывали сложившееся положение.
Без
– Прищемили хвост прохиндеям. Прокушев в Комитет метнулся, новое заявление об отставке подал. Будто бы председателю сказал: «Хватит с меня этого кошмара! В издательство не вернусь. Хоть на коленях стойте».
– Ну и что? Что сказал ему председатель?
– Не знаю. Но что он должен ему сказать? Отчитайся за художников, тогда и уходи. Я бы так сказал.
– Погодите бить в литавры,- остерег Чукреев.- Прокушев найдет управу и на следователя.
Мудрый был человек Чукреев. Запомнил я тогда это предостережение.
Весь тот день возле меня вился Сорокин. Вместе в лес мы пошли с ним обедать. Он был смущен и взволнован. Недавно отбыла домой челябинская делегация, вернулся из Челябинска «тайный следователь». Он приходил в издательство, общался с Прокушевым,- видимо, Валентина сейчас пугали всякие возможные катаклизмы. А кроме того, со дня на день должен был поступить подписчикам и в продажу журнал «Наш современник» с его статьей о Михалкове. Несомненно, Прокушев внушил Валентину какие-то надежды, связанные со статьей о Михалкове,- может быть, косвенно или прямо зажег перед Валентином надежду на должность главного редактора. Я уже представлял, в каких выражениях директор разворачивал перед Сорокиным новую перспективу, ведь директор и нам не однажды говорил о всемогуществе Михалкова, о его влиянии на все руководящие сферы вплоть до самой «мадам» – жены Брежнева, с которой у него якобы вполне свойские отношения.
Сорокин тут же подтвердил все мои догадки. Спросил:
– Как относится ко мне Свиридов?
– А как он должен к тебе относиться? – изумился я.- Поэтический раздел ты поставил хорошо, об этом мне и Карелин говорил. Надо полагать, он то же самое говорит и председателю.
– Не темни, ты и без Карелина все знаешь. Ты дружен со Свиридовым.
– Ну, это ты придумал, Валя,- искренне возразил я. – Свиридов и из своего-то круга, как мне кажется, не имеет друзей, а уж такие мелкие сошки, как мы с тобой… Зачем мы ему?
– Ладно. Ни врать, ни хитрить ты не можешь. Скажи уж прямо: не хочешь распахивать душу. И черт с тобой. Таись. Но скажи хоть мне: ты бы хотел видеть меня главным редактором?
– Еще бы! Я был бы рад такому обороту дел.
Я говорил это и не кривил душой. Искренне верил в здоровую суть Сорокина, в реализм и справедливость его взглядов. И хотя понимал, что в характере у него много мусора, что неровен он, грубоват, но в моих глазах здоровая его славянская натура искупала все недостатки. Я сказал:
– Хочешь, я поговорю со Свиридовым, постараюсь убедить его назначить тебя главным?
Я был искренен и в этом своем намерении.
Готовился к выходу в свет журнал со статьей Сорокина о Михалкове. Валентин перед выходом дал мне ее почитать. Статья была написана мудрено; автор не хвалил юбиляра напрямую, не развешивал превосходные эпитеты,- он вокруг имени маститого литератора нагромождал сложные словесные структуры, тщился выделить какую-то необыкновенность, какое-то сверхъявление, заслонившее собой едва ли ни всю современную литературу. Он не называл произведений – что можно назвать у Михалкова? – но каким-то особенным образом умудрялся представить читателю чуть ли не титана литературы. Лесть, конечно, беспардонная, но подавалась таким образом, что ее вроде бы и не было заметно.
Не ожидал я от Сорокина такой журналистской прыти: уметь же надо! Сказывался поэтический дар находить броские незаезженные слова, лепить хлесткие фразы.
Больше об этом факте из своей биографии Сорокин со мной никогда не заговаривал и никому другому о статье не говорил,- видимо, все-таки стыдился ее, но несомненно, что в жизни его она сыграла роль не последнюю.
В дни работы следователя никого из руководства в издательстве не было, и Сорокин забегал лишь на часок,- говорил сумбурно, о пустяках и то присаживался, то принимался ходить по кабинету. И тут же исчезал.
О Прокушеве разнесся слух: пробивает себе профессорскую кафедру, теперь уж от нас уходит наверняка.
На этот раз и я поверил, что директор уйдет, что следователь по чрезвычайно важным делам шутить с Вагиным и Дрожжевым не станет и что Прокушев если и не «поплывет» с ними на скамью подсудимых, то уж и работать в издательстве не сможет.
Между тем вся черновая работа по главной редакции и по делам хозяйственным легла на меня, и я уж не имел времени читать верстки и вынужден был брать сигнальные экземпляры на ночь. Едва успевал прочесть, а иные и не успевал – подписывал «втемную». Такая рискованная игра меня очень беспокоила, хорошо знал, какая поднимется свистопляска, если пропущу в книге какой-нибудь ляп.
В субботу, отоспавшись, пошел в лес, а там знакомыми тропинками – к Шевцову. Принял он меня неласково, смотрел волком и с ходу обрушил шквал упреков:
– Странный ты, ей-Богу! Все мои разговоры с тобой – как об стену горох. Не думай, что ты такой умный и можешь никого не слушать!
– В чем дело? Что случилось?
– И ты еще спрашиваешь! Документы на художников в ОБХСС закатал!
– Этого я не делал.
– А в Комитет кто их на тарелочке отнес?
– Ну, это уж наши служебные дела. Да ты-то что печешься о художниках? Мне надоело выслушивать твои нотации. Не очень они корректны.
Шевцов закипел еще более и стал вновь разворачивать свои аргументы. Слушать их я не стал. Сказал ему:
– Ладно, Иван. Ты сегодня настроен агрессивно, а мне отдохнуть надо. Пойду-ка я к Кобзеву.
И ушел.
Игорь был на веранде, отделывал этюд, который он нынче же рисовал на берегу Монастырского озера.
– Нравится тебе этюд? – спросил Игорь.
– Да, очень.
– Хочешь, подарю тебе его?
– Еще бы! Я буду очень рад и куплю для него хорошую рамку.
– И отлично! Вот еще два-три мазка,- и забирай его. Жалко мне, а все равно – дарю от чистого сердца.