Последний Иван
Шрифт:
Одно меня мучило и томило – поведение Сорокина. Слышало мое сердце: много бед может принести этот молодой, прорвавшийся к власти себялюбец.
Впрочем, тут же являлось успокоение: парень из рабочих, закалка крепкая, здоровая.
И ходил по лесу, думал, думал…
Недели через две Сорокин мне сказал:
– За дела не беспокойся, пиши свой роман, живи на даче. В другой раз и всю неделю не приходи в издательство, когда надо, я тебя позову.
И, как бы извиняясь, добавил:
– У нас будет третий заместитель – Виктор Кочетков.
– Кочетков – поэт. Три
– Свиридов пусть себе подбирает заместителей, а мы как-нибудь…
Он запнулся. Видимо, понял, что зашел за черту приличия. Добавил мягче:
– Мы контролируем положение.
Придя к себе в кабинет, я подумал: Сорокин выполняет чужую волю. «Вот она, та сторона, с которой зашел на меня Прокушев! И ведь ход-то какой! Он, пожалуй, еще и моим защитником изображать себя станет. То-то он ласковый со мной: и руку подолгу жмет, и в глаза смотрит. Подкрепление к нему пришло. Он силу почувствовал».
Смотрел в окно и думал: «С Прокушевым, Вагиным, Дрожжевым я воевать мог, но воевать со своими? Нет, на это меня не хватит».
Написал заявление об уходе, зашел к Сорокину. Тот прочел и как-то нервно, суетно замотал головой. Я решил облегчить его участь, сказал:
– Ты, Валентин, не беспокойся, я решений своих не меняю, заявления обратно не возьму. Желаю успеха.
И уехал в Радонежский лес. То была пятница, и через час-другой на дачу приехала Надежда. А вслед за ней и наши молодые: Светлана, Дмитрий и пятилетний внук Денис.
За ужином я объявил им о своем решении и Светлане сказал:
– Денис пусть живет со мной. Ему тут будет лучше, чем в детском саду.
Все молчали, но дочь обрадовалась. Ей давно хотелось, чтобы Денис жил на даче, и, кроме того, она всегда говорила, что настоящая моя судьба – свободная творческая жизнь.
Надежда с тревогой сказала:
– Тебя не будут печатать.
– Да, верно, печатать меня никто не станет. Очень уж врагов много. Но времена меняются. Придет и на нашу улицу праздник. Важно, чтобы было что печатать. Но тут уж я буду стараться.
Мне говорили, что, узнав о моем заявлении, Свиридов приказал меня разыскать. И целый день искали. Но на завтра успокоились: Свиридов меня не требовал. Видимо, подумал на досуге и решил, что без меня ему будет спокойнее. Он легко расставался и с другими строптивцами: из «Малыша» уволил главного редактора Николая Поливина, из Комитета переместил в издательство Николая Сергованцева,- его душа тоже просила покоя, а на творческую жизнь он уйти не мог,- не было у него творчества, не зацепил его бес писательства,- он был человек серьезный, государственный. И, видимо, знал, как удерживать под собой кресло, не давал всяким строптивым молодцам уж слишком сильно раскачивать его трон.
Теперь говорят: это было время застоя. Нет, хрущевско-брежневский произвол мял и душил все живое на русской земле, доламывал дворцы и храмы, уничтожал остатки государственности.
К этому времени на костях русско-славянской культуры сложился и сплавился в исполинский монолит союз швондеров и шариковых,- он, этот союз, не терпел самобытных, самостоятельных натур,- он создал гигантскую машину превращения этих натур в серых мышей, а кто не поддавался, того разминал и выбрасывал.
Швондеры захватили все вышки. Шариковы толпились около и громко, забивая все другие голоса, облизывая башмаки главного швондера, кричали: «Архитектор мира! Творец развитого социализма! Великий ленинец! Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!»
Официально это называлось диктатурой пролетариата. На самом же деле воплощалась в жизнь давно открытая мудрецами формула: «Революцию придумывают гении, осуществляют фанатики, а ее плодами пользуются проходимцы».
Шариковы поднимали вверх швондеров, которые кидали им жирные куски.
Сорокин мне говорил: «Печатать нас с тобой будет не Свиридов, а Прокушев».
Да уж, это верно. Свиридов слыл мастером запрещать и наказывать – держать и не пущать; Прокушев держал в руках пять полиграфических комбинатов, у него в кармане умещались тысячи тонн бумаги, краска, картон, переплетные материалы.
Сорокин так усердно хвалил Прокушева, что уговорил и его, и себя,- они оба поверили в свою исключительность и уж, конечно, не казались друг другу «чокнутыми». Это был классический пример того, как и в самой неблагоприятной среде, при самых разнообразных характерах в конце концов умудренный в политических играх Швондер вырабатывает из нужного ему субъекта удобное, послушное существо, и мир получает еще одного Шарикова. Ну, а если уж сколотился у них союз,- разбить его может только бронебойная сила.
В издательстве нашем такой силы в то время не оказалось. Зашел к Шевцову, доложил:
– Ушел из «Современника». В никуда – на свободные харчи.
– Я знал, что с тобой это случится.
– Да, случилось.
– На что же ты рассчитываешь? Будешь писать? Но кто тебя будет печатать? «Современник»?… Не будет. «Советский писатель»? Тем более. Может, ты рассчитываешь на «Советскую Россию»? Там главным редактором Сергованцев. Но он, как и все, держит нос по ветру. Тебя засекла «Литературка», будет бить каждую твою книгу – и Сергованцев знает об этом, и Свиридов знает, и во всех других издательствах знают. Кому ты нужен?… Ты теперь для них хуже прокаженного.
– Но тебя же вот… печатают.
– Да, печатают. Но с каким трудом! И это при моих способностях пробивать рукопись.
– Один твой роман называется «Свет не без добрых людей».
– Раньше я так думал. Сейчас – не думаю.
– Что же мне делать?
– Пиши очерки. Иди в газеты – там у тебя много друзей – оформляйся нештатным корреспондентом, очерки у тебя получаются.
– А романы?
– Романы – не знаю. Я тебе сказал: писать их нет смысла. Негде печатать. А писать в стол – извини, я бы на этот медвежий труд не отважился. Если же ты думаешь, что тебя напечатают дети наши и внуки,- это химера. У детей будут свои заботы и свои проблемы. Теснота в издательствах к тому времени будет еще большей. Рать писательская прибавляется, ныне едва ли не каждый мнит себя умником и норовит вспрыгнуть на книжную полку и стать учителем человечества. Будь реалистом – возвращайся в газету.