Последний из праведников
Шрифт:
— Вы так считаете? — воскликнул господин Фейгельбаум и, повернувшись к вероотступнику, которого он испепелял взглядом, продолжал: — Неужели господин Генрих Мейер, в прошлом Исаак, может рассчитывать на то, что это послужит ему оправданием?
И тут случилось нечто такое, чего Биньямин решительно не мог понять. Вместо того, чтобы ухватиться за брошенную ему соломинку и сослаться на учение принятой им религии, вероотступник медленно поднялся и, чеканя каждое слово, презрительно кривя рот, с нескрываемой гордостью сказал:
— Вы что ж, серьезно думаете, что я хоть на минуту могу поверить в Бога, который, чтобы помочь бедным людям, не придумал ничего лучшего, чем, пройдя
— Ну, и что ты получил в награду? — презрительно спросил господин Фейгельбаум.
— Еще больший стыд.
Начали обдумывать наказание. Старались друг перед другом — кто изобретет более унизительное. Наконец, решили, что обвиняемый ляжет на пороге синагоги, и каждый член общины будет перешагивать через него. А тот бил себя в грудь и молил о еще большем наказании, изъявляя готовность «принять любые муки». Вдруг кто-то произнес имя Биньямина.
— А почему молчит наш брат из Польши? Возможно, он даст нам полезный совет или приведет в пример подобный случай.
Биньямин весь сжался, надвинул ермолку на самые глаза, словно прикрываясь от огня взглядов, наведенных на его маленькую особу.
— Послушайте, — наконец, пролепетал он, — я, право, не знаю, у нас в Зе… Словом, у нас никогда ничего подобного не случалось. Но помнится мне… да, да, конечно… еще в XV веке рабби Исраэль Иссерлейн сказал: тот, кто возвращается в иудаизм… вы меня слушаете? Значит, тот, кто возвращается в иудаизм, сам на себя налагает вечное наказание… Да, именно так: «вечное наказание»…
— Ну, и что же? — воскликнул плотный краснолицый сосед Биньямина, у него даже очки затряслись от волнения.
— Ну и что же… Ну и что же… — беззвучно повторил Биньямин. — А то, что… посмотрите на него! — вдруг взорвался он и, показав на вероотступника, отчаянно взвизгнул: — Как вы не понимаете! Он отказался от всех благ, какие дает христианство, от всех преимуществ… взвалил себе на плечи… чего только он не взвалил себе на плечи и чего только эти плечи не должны теперь вынести… Верно? Значит, он искупает свою вину… раз он снова становится… Не так, что ли? А раз так — зачем же еще навешивать ему камень на шею? — закончил Биньямин на дрожащей от скорби ноте, что поразило верующих, больше всех слов, вместе взятых.
Обведя растерянным взглядом умолкших собратьев, Биньямин, казалось, вдруг вспомнил, что он человек маленький: он опустил узкие плечи, весь задрожал, спрятал руки под талес и так стремительно сел на место, что ермолка опять наползла ему на глаза.
Вскоре, однако, из-под дрожащей ермолки снова послышался тоненький голос:
— Это точно, что рабби Исраэль Иссерлейн это сказал. Клянусь вам… Да и потом, кто так-таки ни разу об этом не помышлял, кто?
Эти слова были встречены глубоким молчанием. Все остолбенели, не веря своим ушам. Потом поднялась суматоха, как на ярмарке. Биньямин прирос к скамейке, и до него смутно доходили какие-то странные обрывки фраз: «Вот кто говорит как настоящий еврей!», «Неужели мы уже все позабыли?». Чей-то пронзительный голос стрелой взвился над старейшинами, сгрудившимися вокруг амвона: «Кто ни разу об этом не помышлял, кто?»
Когда, наконец, все успокоились, штилленштадский раввин кротко попросил вероотступника сесть среди верующих; «как раньше», — сказал он.
И тогда случилось невероятное.
Угрюмо молчавший
— Жидовской бойней тут несет, вот что! — выкрикнул вероотступник и вышел из синагоги.
Назавтра стало известно, что вероотступник покинул город, однако разговоры о нем не утихали. Раввин даже сказал, что Биньямину не следовало вмешиваться (пусть бы нес свое наказание), и на нашего апостола милосердия начали посматривать косо: у него, оказывается, есть странности. Только супруги Фейгельбаум чувствовали за этими странностями нечто недоступное человеческому пониманию.
Биньямина перестали приглашать в гости; «эта птица предвещает недоброе», — говорили о нем. И тут он купил лист дорогой бумаги и сочинил письмо, которое собирался написать с самого отъезда из Земиоцка.
Это послание, сохранившееся в анналах истории, начиналось так: «Дражайший и почтеннейший мой отец, и ты, моя дражайшая и почтеннейшая мать! Вот уже скоро два года, как ваш покорный сын вынужден был покинуть вас в поисках такого места на земле, где можно свить себе гнездо. Сегодня мое сердце, переполненное радостью, говорит вам: приезжайте, мои любимые, потому что настал, наконец, тот момент, когда птенцу с Божьей помощью удалось…»
Добравшись сквозь поток библейских образов и сравнений до сути, Юдифь радостно воскликнула:
— Ну, теперь с Земиоцком покончено!
— Ты, я вижу, вне себя от восторга, — горестно сказал Мордехай, — чего же ты ждешь? Почему мы еще не в поезде?
Всю дорогу сидел он неподвижно, как изваяние. Юдифь не обращала внимания на всякую чепуху, мелькавшую за окнами железного чудовища: она смотрела на Мордехая. Лицо его, выражавшее безропотную покорность судьбе, отяжелело, вокруг горбатого носа залегли горькие складки, невидящий взгляд устремился в пространство и застыл. Он молча качал головой, словно не мог поверить, что все это происходит наяву. Юдифь даже слышала, как он бормочет в бороду: «Разве такое возможно… Леви из Земиоцка и вдруг…»
Биньямин ждал их на маленьком вокзале в Штилленштадте. Два года назад на этом же вокзале вышел из поезда тщедушный и юркий молодой человек, заросший бородой до самых глаз, словом, бесспорный еврей. Юдифь ожидала увидеть именно такого Биньямина: польские сапоги, черный кафтан, черная круглая шляпа… По правде говоря, черты его лица она помнила смутно, в памяти больше запечатлелся его маленький рост: рост всегда легче запоминается. И вот теперь, выйдя из вагона, она увидела перед собой невысокого немецкого господина. Длинные уши, приплюснутый, как у зайца, нос, остренький подбородок, и только взгляд остался таким, как был у Биньямина. У нее сжалось сердце. Почему у него такой жалкий вид? Может, оттого, что лицо без бороды? Во всяком случае Биньямин произвел на нее впечатление освежеванного зайца. С него шкуру содрали, а он, как ни в чем не бывало, куда-то скачет, что-то грызет и не замечает, что мышцы и нервы у него оголены. И мордочку скривил, будто улыбается… Да что ж это такое? Что произошло? «Ах, мне просто повезло!» — беспомощно твердил Биньямин. Так ей и не удалось что-нибудь еще из него выжать. Юдифь поняла: она не знает своего сына и никогда его не знала.