Последний из ушедших
Шрифт:
— Они гибнут от голода и болезней, а ваши состоятельные соотечественники, воспользовавшись этим, скупают за бесценок их детей, особенно красивых девушек. Вы обещали предводителям убыхов, что будете гостеприимными хозяевами… Слово султана в вашей стране равно закону, а милосердие завещал пророк…
— Извините, господин консул, но, к моему великому сожалению, я не имею достаточно времени сегодня, чтобы подробно беседовать о махаджирах, — сдерживая раздражение, ответил Омер-паша. И, поднявшись, давая понять, что у него действительно нет времени, сказал: — Я, ваша светлость, встречался с переселенцами. Это неблагодарные и несговорчивые люди. Они не уважают законов страны, которая дала им прибежище… Своевольничают, отказываются отдавать сыновей в армию, разбойничают… Теперь у большинства
Покидая губернатора, Мошнин понял, что его встреча с ним вряд ли что изменит в судьбе махаджиров. Да и сам губернатор был ему неприятен. Консул доподлинно знал, что Омер-паша, который называл переселенцев разбойниками, держал у себя купленных задешево пятьдесят горянок — одних как прислужниц, других — в гареме, как наложниц. Омер-паша был одним из виновников нашего бедствия, не главным виновником, но все равно заслуживал казни через повешение. Но руки возмездия были коротки. Уже одно, Шарах, что русский консул теперь сочувствовал нам, значило немало. Это подавало хоть какую-то надежду на возвращение. По поручению всех тех, кто желал вернуться домой, Мзауч Абухба трижды ездил в Трабзон, где имел встречи с Мошниным. Помню, когда в последний раз он возвратился оттуда, собрался сход. На нем присутствовали не только убыхи, но и представители других горских племен. Знаешь, Шарах, в старости человек лучше видит вдаль. Бог мой, сколько лет прошло, а словно вчера это было, и как живой стоит передо мной Мзауч Абухба. Широкоплечий, с черными усами. Его дом и поле остались возле гагринской крепости. Раскаявшись, как большинство из нас, в роковом переселении, он жил теперь единственным чаянием: вернуться на родину. Но, в отличие от Ноурыза, сына Баракая, готового ради этого взяться за оружие, Мзауч был сторонником мирных переговоров с властями обеих стран. И, выйдя к людям на сходе, он стал утверждать, что следует действовать через русского посла в Стамбуле — Игнатьева, человека влиятельного и не лишенного благородства.
— К его слову прислушивается сам царь. Это ведомо туркам. Давайте напишем прошение на имя его императорского величества и в челобитной нашей, как недавние подданные Российского государства, изложим все беды, которые обрушились на нас… Три человека, которых вы изберете, должны будут отвезти это послание в Стамбул русскому послу… Так посоветовал консул Мошнин. Он, дай бог ему здоровья, вручил мне собственноручно письмо. Оно должно быть приложено к бумаге нашей, чтобы ее приняли в посольстве… Не будем терять дорогого времени…
На мгновение воцарилась тишина. И вдруг раздался зычный голос:
— С вашего позволения, я хотел бы напомнить, что еще вчера вы кричали: «Смерть гяурам!», преграждая путь царским солдатам в горы… — Это произнес садзский князь, член бывшего убых-ского совета, Уахсит Рыдба. Его узкая серебряная борода походила на поток, мчащийся по отвесному склону, и ее сухопарый владелец казался от этого выше ростом. О благородстве происхождения говорило его обличье. В последнее время князь был известен как человек, противящийся стремлению большинства вернуться на родину. Некоторые даже утверждали, что князь возглавлял противников возвращения. — Мы сами предпочли Турцию прикавказским долинам… То к царю спиной, то к султану. Кто же после этого станет нас уважать? А если и вернемся, что найдем мы в отчих пределах? Слыхал я, что в моих владениях поселились казаки… Может, вы хотите, чтобы я с хворостиной в руке пас казацких гусей? — Тонкой рукой огладив холеную бороду, князь гордо окинул взглядом толпу.
За спиной князя послышался язвительный смех:
— Вы только поглядите на приверженца султанских милостей! А что, высокочтимый Уахсит, ты получил в этой благословенной стране? Райскую жизнь? Мир?
— Да, мир! Если мы вернемся, нам опять придется браться за оружие, а война хороша только для тех, кто смотрит на нее издалека. Здесь хоть пули не свистят, — ответил Рыдба.
— Погоди, погоди, князь! Кто сказал тебе, что здесь не свистят пули? Они не слышны, но они уносят по двести человек в день. И
Воспользовавшись этим, Мзауч напомнил, что консул Мошнин советовал написать прошение на имя царя и разумно было бы приступить к делу.
— Эх, Ноурыз, где твоя дворянская честь? Тот, кто пас вчера баранов, сегодня ведет переговоры, а что же будет завтра? — насмешливо сказал князь.
Мзауч вздрогнул, как от ожога плети, но сдержался.
Неожиданно из круга женщин вышла старуха Хамида. Она была во всем черном, ибо справляла траур. Темные круги лежали под ее печальными очами. Сорвав черный платок с высоко поднятой головы, отчего седые волосы ее, подобно снежной осыпи, упали на плечи, Хамида выкрикнула:
— Что с вами? Может быть, вы все уже на том свете и у вас полно времени, чтобы вести досужие разговоры о знатности, о потерянном богатстве и о прочих пустопорожних вещах? Сочтите могилы на берегу! Пусть извинят нас дворяне наши, но эти могилы на их совести. Где же был ум наших воспитанников и предводителей? Где, я спрашиваю? Вы, благородные дворяне, в ответе за то, что мы очутились здесь! Вы еще и сегодня чванливо печетесь об утерянных имениях. Не хотите пасти гусей! А нам не привыкать пасти их. Лучше б мои внуки на родине пасли гусей! Из четырех остался один. Трое уже умерли… — Голос Хамиды сорвался, но она проглотила комок в горле и продолжала: — Ради последнего внука, ненаглядного Тагира, я цепляюсь за жизнь. Чего бы я ни сделала ради его возвращения на родину! — И снова голос Хамиды обрел жесткость: — Я не узнаю горских мужчин! От века мерилом вашего достоинства было мужество! А ныне вы словно платки надели! Может быть, мне с непокрытой головой стать предводительницей вашей и повести на тот берег? Хватит разговоров! Делайте что-нибудь! Если прошение писать — пишите! Я первой подпишусь! Просить царя — просите! Я первая готова встать перед ним на колени. Заносчивость нам сейчас не к лицу. У нас одна забота — вернуться в страну убыхов.
После Хамиды никто не хотел говорить. Наступила тишина, которую прервал Сит:
— Дорогой Мзауч, кто нам напишет послание, если писарь умер от тифа? Покойник знал русскую грамоту, а среди нас второго такого не найдешь. И тут судьба не пощадила нас.
— Такой человек есть! — ответил Мзауч и подал кому-то знак рукой.
Из толпы вышел невзрачный старичок в городском костюме. Нос незнакомца был оседлан очками. Седые волосы, зачесанные назад, свисали до плеч. Из нагрудного кармана старичка выглядывала золотая цепочка от часов.
— Этот почтенный господин родом грек. Он в свое время с купцами объездил всю Россию в качестве толмача, а теперь служит переводчиком в русском консульстве. Если мы скажем ему все, что следует изложить, по-турецки, он наши слова запишет по-русски, — представил старичка Мзауч.
Старичок достал из потертой кожаной сумочки бумагу, перо и чернильницу и разложил все на невесть откуда взявшемся столике. Протерев очки краем носового платка, он встал на колени перед столиком и взглянул на Мзауча, словно говоря ему: «Я готов!»
Князь Уахсит Рыдба усмехнулся:
— О наших мусульманских муках что может накорябать христианская рука? От нелюбезного пророка не жди проку!
— Не каркай, князь, — обрезала его Хамида.
Старики и пожилые женщины подковой сели вокруг писца, а мы, молодые, стояли чуть поодаль. Первые слова послания взялся произнести Сит. Люди обмозговали эти слова, кое-где сократили, кое-где дополнили их. Когда старики отладили сказанное Ситом, Мзауч перевел его слова на турецкий, и сжимающий перо грек записал их по-русски. Покуда грек писал, наступило такое безмолвие, что было слышно, как скрипит перо. Потом на суд и совет стариков вынес мысли свои другой горец. И снова они были обсуждены, дважды переведены и записаны. Так повторялось много раз. Подобно тому как ручьи сливаются в один поток, помыслы и чаянья всех нас двигались сверху вниз по строкам послания, сливаясь в одну надежду. Как только старичок грек брал перо, люди не дыша, вытянув шеи, устремляли взор на листок бумаги, освещенный солнцем. От этого листка теперь зависела их судьба.