Последний Лель
Шрифт:
Вскоре и Зайчик вышел на улицу, ничего никому но сказал, а мать хоть и встретил, так кинул ей на ходу, что идет навестить отца Никанора и так, вообще прогуляться… Да так на самом-то деле и думал.
— Поди, поди, погуляй, ветром голову лучше раздует, как рукой снимет устаток, — пропела ему Фекла Спиридоновна вслед.
Зайчик идет, немного шатаясь, немного согнувшись, в глазах избы так и клонит к земле, и еще больше похожи серые кровли на крылья, которые птицы сложили, севши
Теперь не узнаешь Чертухина…
В этот час раньше на улицах всюду сидят молодые мужики под окном, ребята в свайку играют иль дуют в лапту, парни и девки на выгоне ходят хороводами, а тальянка Ваньки Комкова так и задыхается своей бумажной сборчатой грудью.
И избы как будто слушают, как молодые хозяева песни поют. Слушают избы ушами застрех и крылечек, радуясь их молодой и беспечной судьбе, заранее зная и чуя ее немудрую тайну: вот отцы сыновей переженят, выдадут замуж девчат, и тогда все пойдет по-другому.
Молодость, молодость… Всякий бывал молодым… Знать, и дана ты только на то, чтоб потом, когда все уже минет, о тебе вспоминать и жалеть, что прошла ты и назад не вернешься…
На улицах безлюдье.
Не видно даже псов и свиней, которых раньше в Чертухине много водили.
Встретился Зайчику дядя Прокоп, но Зайчик еле-еле узнал, кто это ему шапку снимает.
— Миколай Митричу, с приездом, — говорит бородатый Прокоп, идет с ним рядом, толкует ему, что старшего сына убили, второй провалился сквозь землю — ни духу ни слуху вот уже три года, а третий — где-то там на Кавказе, куда и на лошади трудно проехать: писал он недавно, что жив, а что будет дальше — страшно сказать и страшно подумать…
— Известное дело — убьют, — сказал Прокоп Зайчику, а этот вперемежку и думал и слушал Прокопа и, только когда последнее слово Прокопа услышал, так хорошо разглядел, словно до этого вовсе не видел, что рядом шагает Прокоп, в одной руке палкой чертит по дороге, и другой держит его за рукав и чай пить зовёт завернуть.
— Нет уж, Прокоп Парамоныч, пойду в лес погуляю… Так неужели и Ваньку Комка?..
— Да, Миколай Митрич, глушат, как рыбу по льду… Слышали, матерь-то божья?.. Накинула петлю и с петли и лес убежала… Чудно…
Зайчик вырвал рукав у Прокопа, ничего не ответил ему, но очень опять побледнел и зашагал от него, словно тот оскорбил его чем и обидел.
Прокоп постоял, клюшкой своей по земле почертил, посмотрел вслед, ничего не понявши в этой поспешности Зайчика, отвернулся и равнодушно зашагал домой, краснея в вечернем закате красной дубленой шубой из новой овчинки.
Издали Зайчик на миг обернулся на старого дядю Прокопа, а он уж стоял под окном и говорил со своей невесткой и горько качал головой, показывая вслед ему палкой…
К дворовым воротам, резным крылечкам, на завалки под низкими окнами изб так и било вечернее солнце.
Пожелтелая, чуть трепетавшая в тихих ветровых погудках листва, нехотя будто, падала к окнам и дверям, сучья выше поднялись, сбросивши листья, и только изредка кой-где на самой вершине, на веточке, как нарисованной в синей прозрачной осенней прохладе, листок — аль это поздняя бабочка села и крылушки греет и крылушками так и трепещет, словно хотела бы вот улететь, да уж поздно: скоро наступит зима…
Зайчик идет по селу.
С гумен за селом так и тянет дымком от снопов, пропотелых на жниве и в скирдах, сбоку села стоит большая сельская рига, у риги ходит с Серком дяди Прокопа их Музыкант, вертят они машину, под навесом клубами вьется пыль от зерна, а солома так и валит щетинистым валом на ток — ходом идет молотьба, выдался урожайный год, и все поспешают скорее с поля убраться, зерно на базар отвезти и сыновьям и отцам отослать побольше гостинцев в окопы.
Смотрит Зайчик на эту работу, у самого давно нетруженные плечи так и зудят.
«Эх, теперь бы складать солому в ометы, ток по заре огребать да ворочать мешки на телегу: выправить кости, спину размять!»
Не до того теперь стало, сердце облито угрюмой думой, и смерть, словно сторож, и здесь не отходит от сердца, все время, как сторож, стоит и гремит своей колотушкой.
Зайчик прошел по гумнам, за гумнами видна ограда по скату, а сбоку стоит дом отца Никанора, дом обнесен резным палисадом, окна в налишинах, хитрых и тонких, как кружева, наплетенные в приданое Клашей, — дом красной краской окрашен и тесом обит, а по тесу налишины — белой.
В окнах солнце заходит, а у припертых ворот в палисад (лужу ледком затянуло, и по ней так и брызжет вечернее солнце: словно подъехал вот к попову дому витязь чудесный и знатный, сбросил поспешно у входа свой шлем и щит золотой, пику к косоногой яблоньке приставил, а коня в серебряной попоне в лужайку подальше пустил — там над Дубной на пологом уклоне к воде затевает осенний туман ворожбу, густеет вода, чернеет под вечер, как стоялое сусло, готовясь подернуться к утру по берегу тонкою кромкой…
Зайчик вошел в палисад.
Отец Никанор сидит с своей попадьей под яблоней в самой яблонной гуще на желтой скамейке, и, только его увидал, взглянул на попадью из-под шляпы с большими полями и поднялся навстречу:
— Здравствуй, здравствуй, гость дорогой.
— А мы вот сидим с отцом Никанором и о тебе говорим: чтой-то, де, к нам не зайдет… приехал, чин получил и носу не кажет, совсем уж наш Коля зазнался…
Зайчик руку отцу Никанору пожал, попадья подошла и по лбу ему языком провела: Зайчику так показалось, у попадьи были всегда словно мокрые губы.