Последний Лель
Шрифт:
— Вижу, — говорит Зайчик…
— Ну вот, — улыбается цыганка, — значит, ты видишь сейчас свое счастье…
— Ты, цыганка-гадалка, — говорит Зайчик обиженно, — мне плохо гадаешь: все время тебя отгадывать надо…
— Это, — улыбается Зайчику цыганка, — ты, должно быть, спросонок своего счастья не разглядел… счастливый счастья не видит! Только нищий хорошо видит суму, хотя у него и нет глаз на затылке!
— Нет, — говорит Зайчик, — видно, я без счастья родился — вижу только, как короли в воде тонут, а дамы в белые платочки плачут…
Цыганка опять взяла Зайчика за руку,
— Скажи, молодой хозяин, — спрашивает его цыганка, — что человеку всего дороже?
Зайчик посмотрел опять на карты, как короли тонут да дамы плачут в платочки, вспомнил, как дезиков порют и как не хочется всем умирать неизвестно за что, смекнул и цыганке твердо ответил:
— Жизнь!
— Ну вот, — говорит цыганка и карты рукою смешала, — догадался: тебе бы надо плавать вместе с другими, а ты вон под елью лежишь да у цыганки пытаешь судьбу…
— Вот как? — удивился Зайчик.
— Бойся, молодой хозяин, — поднялась цыганка и сунула карты за кофту, — бойся всякой воды, горькой и соленой, простой и сычёной, пуще огня: огонь тебя не тронет, а в воде, если не пожалеет судьба, и в ковшике, и в кумке, молодой хозяин, утонешь…
Сняла цыганка гитару, свернула соломенный мат, перекинула их за плечо и, отряхнувши с пылающей юбки еловые иглы и мох, сказала:
— Прощай!
Кудай-то, в сам деле, Петр Еремеич девался…
Кто говорит, что Аксинья Егоровна в позадопрошлом году его сама удавила на лестовке в темном чулане по злости и с камнем в мешке сунула в крещенскую прорубь в Дубну, кто — по-другому: будто Петр Еремеич еще много за-раньше, весною, на Волгу повез седока и там с седоком, с тройкой последних коней и последней кибиткой посередине реки угодил в полынью и теперь на залихватской тройке катает водяного царя Вологню в перегоне от Кимры до самой Твери, а оттуда, нипочто сгоняв лошадей, значит, обратно: тешится старый мокрыга, катается с горя да скуки, — по Волге пошли пароходы, жестяные баржи с черною кровью, в рот и глаза ему гадют, спать не дают, а вода несет равнодушно и пароходное это дерьмо и по речному донцу катит песок золотой, — ну, старый мокрыжник и рад был Петру Еремеичу и подрядил его на круглое лето: у Кимры часто перевозчики в воде слышат бубенцы…
А Зайчик (как-то недавно я с ним о Петре Еремеиче вспомнил: сидели мы с ним за большой самогонной бутылью и говорили, что хороша стала теперь у нас самогонка и что за такой самогонкой хорошо посидеть и прошлое вспомнить и добрым словом его помянуть!), так Зайчик клялся, божился, что Петр Еремеич уехал на тройке…
— Уехал, — говорит, — да и только… но куда вот…
Зайчик сказал, что забыл, и все водил рукой перед глазами, как будто хотел рассеять самогонный туман, туман голубой, какой стоит на лесной опушке только ранней весною: он, Петр Еремеич, будто Зайчика вместе с собою тащил, да Зайчик того побоялся, что примут за дезика и вспорют корьем.
Долго водил рукой перед глазами:
Я сначала ему не поверил, а потом, когда повернул большую бутыль вниз головкой и из нее упала на пол слезинка, махнул тоже на этой рукой и увидел, что иначе быть не могло: Петр Еремеич поехал узнать, сплетка это иль правда и можно ль ему Аксинью в подать казне уплатить.
Хитрый мужик был Петр Еремеич, а тихой — словно теленок…
Зайчик рассказывал так.
Когда Зайчик под густою елкой проснулся или, напротив, заснул, кто его знает, потому что понять его трудно, как и что случилось с ним за эту ночь, — Зайчик, может, совсем и не спал… только рано поутру цыганка-гадалка стояла еще пред глазами, и по лесу тихим звоном звенела гитара, и за лесом тихо занималась заря…
Зайчик хотел было еще кой о чем ее расспросить, но цыганка помахала ему цветистым платочком, улыбнулась ворожейной улыбкой и развела низкие ветки рябины, словно открыла в рябиновый терем потаенную дверь…
Смотрит Зайчик, стоит возле ели рябина, на ней такие же листья, такого же цвета, как кофта с цветами и юбка с разводом, в которых цыганка была, и тянет рябина ему тонкую ветку, и в ветке, похожей на шитый рукав от рубашки, рдеет спелая красная кисть.
Зайчик съел эту кисть, на зарю покрестился и пошел снова по лесу бродить…
Чувствует Зайчик себя бодрым, веселым, счастливым, идет он по лесу, как по церкви жених в ожиданьё приезда невесты, и весело думать ему, что просыпаются птицы, что пробуждается жизнь, что теперь уж где-то далеко за рощей гитара цыганки звенит: то ли летят журавли, растянувшись отлетною лентой, то ли гуси гогочут с болота, спустившись покормиться в дороге на скорую руку, то ли за рощей серебряно звенит колокольчик — не поймешь, да и понимать было не надо…
Зайчик вышел на большую дорогу и пошел на зарю.
Тут-то вот Петр Еремеич его и нагнал:
— Мир дорогой, лесной человек, — кричит Петр Еремеич, — сторонись, задавлю-у!
— Мир дорогой, Петр Еремеич, — Зайчик ему отвечает.
— Куда собрался по рани такой? — спрашивает его ямщик, осадив лошадей и натянувши ременные струны.
— Да так вот: гуляю по лесу…
— Ну, если прогулкой — садись!..
Петр Еремеич протянул Зайчику руку, чтоб Зайчик в кибитку взобрался, — Зайчик в кибитку вскочил: задымились хвосты у пристяжек, запел и заплакал в голубином клюву дуговой колокольчик, прощаясь навеки, должно быть, с родной стороной, и Зайчик, еле держась за бока у кибитки, глядит, как Петр Еремеич перебирает ременные струны, слушает, как поют под рукой у него волшебные гусли, как под старинные гусли Петр Еремеич ведет разговор…
— Уезжаю совсем, Миколаша…
— Что ты, Петр Еремеич?..
— Вчера в село прислали гумагу: немедля представить в Чагодуй лошадей, несмотря что кобыла, что мерин…
— Значит, на хронте квасы…
— Известно…
— Гибнем, Петр Еремеич…
— Известно, а лошади при чем при всем этом?
— На лошадях скорей убежишь…
— Нет, нет уж: лучше я на край света с лошадьми убегу…
— Знаешь, дезиков порют… корьем…