Последний мужчина
Шрифт:
— Вы хотите, чтобы режиссёры МХАТа, Таганки, да и массы театров мира, вместе с актёрами прозрели? Признали, что жизнь прошла зря? Что копилка общечеловеческой души их стараниями не пополнилась, а продырявлена? И они поняли, что были просто на заработках? Как крановщик или проводник поезда — выполняли условия контракта. Отличие от первых лишь в том, что первые о себе что-то воображали. Ни за что не решатся. Это страшно, дорогой Василий Иванович. Прямо петля. Вам о «незыблемом» внушили учителя, вы — людям, а те платят вам аплодисментами и звонкой монетой. Всем удовольствие, помните? К тому же, в отличие от рабочего, — обе ладони вытянулись в направлении Меркулова, — вы мните себя благодетелями душ человеческих. Всем действующим в этой сцене, подчеркну, всем есть что терять. А вы хотите правды. Даже не антракта, а финала драмы!
За окном раздался протяжный вой сигнализации какого-то автомобиля.
— Убодали! — зло бросил режиссёр. — Не поверите, иногда хочется разбросать по тротуару шипов, чтоб не заезжали.
Сергей с удивлением поднял глаза:
— Послушайте, — произнёс он, — так и подмывает задать один вопрос, но сначала предлагаю выпить.
— Для смелости, что ли?
— Для неё, родимой. Потому что главного я ещё и не касался. — Он подошёл к столу.
— Ну, будем тогда, — протянул ему налитую чашку хозяин. Два крупных глотка Меркулова были так слышны, что Сергей, по-прежнему стоя, поднеся посуду уже ко рту, невольно подумал: неужели и я делаю это громко? Сосед взял кусок колбасы из нарезки и, медленно разжевав, с трудом проглотил его.
Прошло около минуты.
— Я все говорю, говорю вам, а хочу-то спросить вот о чём, — гость поставил чашку на стол, — вы что, действительно слепы, когда ставите снова и снова «Божественную комедию» Данте, отравляя души людей античеловечностью её страха перед наказанием? Вы что, безумны, когда, увлечённые задетым эго выдуманного Гамлета и подобных, жаждущих не просто отмщения смертью, но со страстью, с удовлетворением, бежите прочь от настоящей драмы сына Петра Первого? Здесь, в России. Драмы, рождённой не почёсыванием затылка, а душой, мечущейся между отцом по плоти и отцом всего человечества. Между злом и любовью. Между лютым, больным душою пьяным убийцей и Спасителем. Ведь до сих пор зритель знает о «больном» по лжи Алексея Толстого. При том, что всем известно о политическом заказе такого образа. Другим злодеем. — Он сглотнул и уже чуть тише проговорил:
— А вы продолжаете и продолжаете повторять своим детям: «Пусть убивают! Врагам — только смерть! Сострадание — ложь! Возмездие — истина!» Вы предаете человека, говоря такое. Ведь он верит вам. О другом думала Любовь, создавая человека. Вы задумывались над этим? Или пьяны до сумасшествия? Пьяны от аплодисментов и «Золотых масок»? Так они вам будут звучать и в аду!
Сергей покраснел, дыхание его стало частым. В эти секунды стало особенно заметно, как цепко держат его собственные представления о правильности восприятия, верности своих убеждений. Однако, одновременно и угнетая, не оставляют возможности отойти, отодвинуть хотя бы на время порождаемое ими возбуждение. Меркулов, с удивлением наблюдая за ним, поймал себя на мысли, что начал слегка побаиваться за гостя.
— Знайте же, — продолжал Сергей, не замечая пристального взгляда, — не зритель вам аплодирует, а выпестованное, воспитанное и сформированное вами существо. В ваших руках давно не кисть, а топор. Но даже им можно строить светлый дом, а можно рубить головы… Да вы чудовища. А как же вас называть? Вроде нормальные люди, едите и пьёте как все. Рожаете и воспитываете детей. Бегаете по утрам и даже не наблюдаетесь у психиатра. Что происходит с вами, с теми, кого вы восхищаете? Неужели и впрямь ритуалы вокруг перевёрнутой пентаграммы — развлечение для придурков, а настоящий сатанизм имеет вполне приличное лицо? Ваше.
— Стойте! — прервал его Меркулов. Каким-то шестым чувством он понял, что остановить гостя сейчас можно его же приёмом. — Так дальше не пойдёт! Вы сейчас договоритесь до того, что мы едим по ночам младенцев! Голословную болтовню слушать не намерен. Скоро доберётесь…
— Не доберусь!
— До Данте и кое-кого ещё уже добрались! Осталось упрекнуть прозаиков, что не пишут стихи, а поэтов — что не ставят пьесы!
— Ах, вот оно что… Хорошо, дайте мне десять минут, чтобы отвергнуть ваше обвинение! — резко произнёс Сергей. Было видно, что он настроен решительно.
Раздраженный Меркулов, поколебавшись в сомнениях — достигнута ли цель, нехотя кивнул:
— Валяйте, только десять, не больше.
— Тогда с главного. Для вас, конечно, не секрет, что комедия Данте никогда не была «Божественной». И Боккаччо,
— Ну вот. Теперь во всем виноват Боккаччо, — хозяин кабинета расстроено пожал плечами.
— Не совсем так. К примеру, некий Веселовский Александр Николаевич, тот, что первым перевёл его книги на русский язык, немного облегчил автору ношу. — Сергей с усилием потёр ладонью затылок.
— Что-то с головой? — почему-то участливо спросил Меркулов. Чувствовалось, что проблема ему знакома.
— Да, бывает. — Гость слегка помассировал виски и на секунду закрыл глаза. — Кстати, до двадцать первого века театральные деятели в этом плане находились в привилегированном положении в отличие от литературных. Ведь актёр может убивать только пока жив. Если, конечно, не снялся в каком-нибудь дерьме. А сейчас записывается всё. Спектакли, фильмы, выступления, призывы, статьи в журналах, репортажи. Вечная база данных. Прочно! Для некоторых особей рода человеческого, чтобы привязать их навечно, такой приём использовался и раньше. Помните речи тиранов недавнего прошлого? Все на кинопленке. Существуют. А значит, пока хоть один человек на миллион, посмотрев, проникнется их идеями, они будут продолжать убивать. Так что если замарался, то уж на века. Только представьте — давно в могиле, а убивает! Не из рая же! Вот где и только в таком смысле можно говорить о «бессмертности» их творений!
— Да, над последней фразой можно поразмышлять. Повод для раздумий есть, — кивнул режиссёр. — А как же относительно положительного творчества?
— Лишь проблески. Отдельные произведения. Редчайшие. Вот «Пер Гюнт» Ибсена. Каков взлет от миропонимания «Бранда»! Удивительная метаморфоза автора, учитывая, что он католик.
— А это здесь при чём?
— К Европе тянутся не только потерявшие в безумной гонке свои корни российские вассалы власти, и понятно — где теплее, там и родина. Но и художники. Они уходят от православия. Причем не только уехавшие. Теряют силу, которой там — нет. А здесь не видят. Что черпали наши классики, создавая неповторимое. Погоне за «веяниями», подражанием уже сто лет. Исключения — единицы. — Гость наклонил голову в сторону и с неприятным хрустом сжал сомкнутые в замок кисти. — Истина же в том, что попытки славян встать вровень с чужой им цивилизацией бессильны. Они так же бесплодны, как и попытки Запада примирить мораль и бизнес. Но для нас эти попытки ещё губительны и порочны… даже преступны — перед народом. В Его ценностях — Сергей снова показал пальцем вверх, — на земле нет высоты, равной духу православия. Все, что случилось в России, — провал, и стремительный взлёт такого духа не просто оставит след в истории христианства, но и увлечёт за собой миллионы людей. Спасая их нашей жертвой. Я знаю точно. Так что не в здоровом теле здоровый дух. Довольное и сытое тело его не слышит. Дух страдает больше именно в нём. «История знает великих святых, страдавших мучительными болезнями, и отпетых негодяев, бывших относительно здоровыми людьми». Это слова героя из моей книги, той самой…
— Ну вы даёте! — Хозяин кабинета снова откинулся в кресле так, что оно жалобно скрипнуло. — Значит, туда, — он кивнул в сторону, — не смотреть?
— Напротив. Обязательно! Чтобы не повторить, не потерять под ногами почву. Избегнуть гибели. Только видя, что происходит там, мы имеем шанс.
— Это что же такое получается? — Меркулов сделал неопределенный жест рукой.
— А получается следующее. Ощущение, что человека мир бьёт, бьёт… бьёт, а он, лишь на мгновение увернувшись, успевает взмахнуть кистью, той самой, единственной, а дальше всё по-прежнему. Эти мгновения и рождают истину. Остальное — в корзину.