Последний мужчина
Шрифт:
— Я согласна с этим уже несколько месяцев… но… как же суд общественный? Вы ведь переживали его всю свою жизнь?
– Что же касается до публики и до суда общественного, то скажу вам откровенно… несмотря на почувствованную вначале неприятность, это не могло меня сильно поразить… меня теперь это не смущает, так я уверен, что судить меня будет тот, кто повелел быть и миру, и нам, и ведает мысли наши в их полноте… В издании моей книги я никак не раскаиваюсь и благодарю Бога, её допустившего. Без этой книги не нащупать бы мне самого себя… Но у вас в руках такая же.
— Такая
– Как и Лев Николаевич считал дневники, а не романы главным наследием своим, так и письма любого человека есть дыхание любви, пусть неслышимое другими. Потому и штука не в наших мараньях, но в том, что благодать Божья озаряет наш ум и заставляет его увидеть истину даже в этих мараньях… К тому же я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои.
— Но меня гнетёт не только публика, но и коллеги… близкие…
– Как моё болезненно тяжелеющее на мне тело…
— Вы полагаете связь?
— Суть одна. Мертвы и те, кто гнетут, и тяжелеющее на вас.
— Бабушка! А почему тяжелеющее… разве бывает так? Разве тело «на мне»? Оно ведь моё, — неожиданно прервала удивительный диалог внучка.
— Так сказано в одной книге, дорогая моя: «…и дал Бог им одежды кожаные…».
— А что, до этого были другие?
— Другие, Юля, в раю были другие, родная. Потому и тяжелеют они на нас, умирая, но требуя непрестанно своё. И кто откликается на их зов, тот умирает вместе с ними… с одеждами кожаными…
— А кто нет? — принимая по-прежнему за игру всё происходящее, хитро улыбнулась девочка.
— Тех можно услышать, но нужно захотеть. Я захотела в пятьдесят.
— Я и так слышу всех…
— Нет. Ты слушаешь. Как и все люди. А услышалалишь сегодня. Потому что полетела со мной. Как и я, решив однажды улететь. От других… и голосов их сладких… — задумчиво произнесла Ирина Александровна. — Ведь только бросив всё, ты «слышишь и знаешь дивные минуты. Когда создание чудное творится и совершается в душе твоей, и благодарными слезами не раз наполнятся глаза твои. И поймёшь тогда, что…»
— Искусство есть примирение с жизнью, — тихо вмешался голос. — Это правда… не устремляешься на порицание… другого, но на созерцание самого себя. Если же создание поэта не имеет в себе этого свойства, то оно есть один только благородный горячий порыв… Не назовется созданием искусства. Поделом! Искусство есть примирение с жизнью!
— Жуковскому… — прошептала Ирина Александровна. — Значит, автор был прав… — женщина задумалась. — Не совершенствовать искусство своё, рождая новые формы. Не в экспериментах над ним творчество и не в «особом» видении. А в изменении себя, одного себя. Тогда и лишь тогда оно пойдёт вслед,
В комнате повисла тишина.
— Спасибо, Николай Васильевич. Я все поняла. — Гостья медленно поднялась со стула. — Скажите… — она вдруг остановилась, будто вспомнив что-то, — скажите, почему размах подделок в живописи, который не позволяет уже назвать оригиналом ни одну картину в мире, не пришёл в драматургию? Почему сделано исключение?
— Исключения нет. Вас приучили подделки принимать за оригиналы.
— Тогда в чём виновата женщина? — неожиданно для себя воскликнула посетительница самого странного места Италии.
— Только ради неё совершаются все кражи, насилия и обманы на земле. Кроме безумия. Только ради женщины мздоимцы мира делают первый шаг.
— Для своих жён? Это говорю не я, Николай Васильевич! — почти вскрикнула гостья.
Внучка с изумлением посмотрела на неё.
— Или для чужих. Или ничьих. Самому мужчине не съесть, не потратить и не раздать такие богатства. Одному. Обойдётся чашкой риса по утрам. Это она должна отказаться первой. Она, только она может научить мужа не красть.
— Научить? Но почему? Почему только ради женщины? А доказать себе? Помните: «Я хотел доказать себе!» Я знаю таких.
— Обман. Стремление к власти в темноте? Невиданный поступок. И цель теряет смысл. Некому смотреть в глаза со сцены. С трибуны. И скрип пера не точит слух. Доказывают окружению. А ближний в нём — женщина. Любовь к одной из них и душит крик: «Я докажу ей!». А людям лгать — что себе.
— Тогда я просто обязана, Николай Васильевич, задать главный вопрос. Почему любовь?
— Слепа. А научить не красть может зрячая и только своего мужчину. Если первого не сделано, то и второе обман. Если не научит, то и в любви ложь. А вот борьба за справедливость вне семьи сродни растрате чужих денег. Спросятся. Не становитесь должником… оставьте деньги сатане.
— Это вы мне?
— Вас не в чем упрекнуть. Вы созданы матерью. Людям. А многие… лишь называют себя так. Должникам, к сожалению, не нужны долги ваши…
— Значит… значит, мужчина обманут? А семья? Господи, что я такое говорю… — Ирина Александровна закрыла лицо руками.
— Обманут… если семья остаётся позади. Одна и в тылу. Вечном тылу копий.
Вдруг женщина почувствовала, что не владеет собой:
— Но как, как отличить любовь от вожделения? Где проходит невидимая грань, за которой начинается страсть, а любовь умирает? И умирает ли? И грех ли такая страсть? И чем отличается страсть вожделения от страсти любви? А если любовь и страсть неразрывны, то грань между ними не есть ли грань между двумя нравственностями? Ведь вначале возникает что-то одно, порождая второе. Значит, различие существует. Тогда что важнее? Или выше? Любовь или страсть? И каков правильный порядок следования их? Да существует ли он, этот порядок? Не равны ли по нравственности любовьи страсть от любви. Если же «от», тогда в точке начала — любовь, а страсть лишь следствие. Что же тогда «вожделение»? Изгой? Порождение ехидны? Кто поспорит?! — прошептала она.