Последний мужчина
Шрифт:
«Сегодня, в хеллоуин девяносто седьмого, в ночь моей смерти, мне поручено записать обращение одного из соратников, что был рядом все годы моей борьбы за свободу абсолюта под именем человек! Чьи заслуги несравненно больше других, отправивших на тот свет миллионы, ибо продолжают убивать… убивать… убивать… убивать… — Казалось, пленку заело, но через несколько щелчков голос пробился вновь: — Последствия подвига его неизмеримо глубже и важнее понимания не разделяющих наши убеждения. Его творения живут в сокровищницах ваших… ваших… ваших и плодоносят до сих пор, проливая кровь… кровь… кровь».
Наступила тишина. И вдруг из динамика донеслось:
«Я, великий сюрр, полотнами которого вы восхищаетесь по сей день, обращаюсь
— Дали! — прошептал Сергей. — Ё-моё! Но когда? Ведь он превратился в животное! Есть свидетели страшного финала ещё при жизни! Сиделка вспоминала, что за два года тот произнёс одно членораздельное слово. Значит, Лавэй побывал там! А сиделка? Я, кажется, её знаю…
«Я, великий сюрр, полотнами которого вы восхищаетесь по сей день, обращаюсь к вам! — выждав, повторил голос. — Движимые своими желаниями и постигшие смысл бренной судьбы человеческой, вы верные соратники в той невидимой людям брани, что я вёл все годы мои. Глазу же их открывал только зримое на холстах, как и вы лишь видимое на страницах. Мы утаили себя. Братья по духу и вере, я жду вас. Не человеческого воображения достойны картины, собранные здесь. Но вашего! Не человеческого понимания требуют фолианты нашей библиотеки. Но вашего! Не человеческий и смысл творимого вами братства на земле открыт будет здесь. И вам! А ключ в желанное и ждущее в клятве нашей: «Следовать, быть следуемым, заставляя следовать других!» Нет пощады вставшему на пути! Нет средства, недостойного цели. Годятся камни и могилы, успех и предательство, лесть и калёные щипцы. Кисти и перья с окриками за кулисами. Ибо предаёте не вы, а предаёте их в руки наши, заставляя искать восхищения собой. Выполняя клятву. И тогда уже самистанем ждать их. Заслужив право быть среди нас! Помните, нет ни рая, ни ада. Есть общество их и общество наших душ. Подобное отправляется к подобному. Желанное к желанному. То, что стремились обрести на земле вы, потратив десятилетия, здесь получите мгновенно. И нет никому ни трудности, ни осуждения в том. Ибо несогласные — по другую сторону бытия. Здесь только подобные! С нами великие солисты и ваятели, драматурги и живописцы, управители дел мира и народов, преступники и судьи! Здесь мы собрали полотна и книги, заявления и вердикты, всю музыку земли! Нет величественнее залов, чем хранилища наши! Нет сцены, на которой ставились бы более сокрушительные драмы! Нет имени непризнанного и незнакомого вам, потомки! Для безвестных другое место и другая библиотека! Здесь все подобны нам! Мы сокрушим… шим… шим… шим…»
— Да! — закричал, не выдержав, Сергей. — Истязатели смогут истязать там лишь подобных себе! И в свою очередь быть истязаемыми! Других там нет! Алчные — отбирать только у таких же и быть обобранными! Мстительные поймут, что такое месть с возвратом, удачно избегаемая на земле. Где безнаказанность делала жизнь раем! Желание восхищения собой среди клонов покажет жуткую свою сторону. Обратную. Они почувствуют, что значит требовать восхищения у жаждущих того же, готовых на всё, ненавидящих, рвущих на части друг друга. Наслаждение от признания возможно только среди людей, а не среди подобных! Те не знают такого чувства! Задушено оно там. Зато живы надменность, лицемерие, ненависть и обман. Предательство и презрение. То, с чем пробивались, чего и оказались достойны. Повторяю! — Он повернулся к окну. — Рай для них был в жизни среди людей. Всё кончилось! Добро пожаловать в ад!
Новосёлов вздрогнул при этих словах:
— Ты что?!
— Давай дальше! — раздалось с улицы.
Сергей кинулся к подоконнику. Его колотило. Половина стоявших бросилась в разные стороны.
— Смотри! — закричал он. — Их уже половина!
Из самой середины толпы, улыбаясь и неторопливо хлопая в ладоши, смотрел на него Янковский. Ещё через мгновение двор наполнился аплодисментами.
«…Заставляя
Великий боксёр Майк Тайсон стоял под вспышками и объективами, давая прощальное интервью в Москве.
— Что больше всего поразило вас здесь?
— Девять часовых поясов.
— Что ж в этом удивительного?!
— Странно… Вы же русский журналист… Мне стало понятно, почему Россия имеет привилегию не быть другом Соединенных Штатов. Такого позволить себе не может никто.
Все затихли.
— И ещё. Я не удивлён, что Кличко говорят по-русски. Они не хотят отдавать ни Пушкина, ни Гоголя, ни Толстого. Это их поэты. Тоже. Поэты, а не подмостки на трибунах.
Аплодисменты заглушили возмущённые выкрики.
Колыбель
Сергей протянул руку, свет погас, и, проваливаясь в сон, он успел заметить, как с крыши соседнего дома, извергая разноцветные вспышки, словно пытаясь взбодрить ожидающих смерти на голом асфальте Капельского прохожих, да и просто людей, сверкала реклама. Лучший и неизменный их спутник за последние сто лет. Бедные, напоминая белоснежных барашков от падающего на них снега, молча стояли в самой главной, ни разу за историю маленькой планеты не прервавшейся очереди. И никогда никакие власти не смогли за эту историю обеспечить больший дефицит. Страшный рекорд устоял при всех минувших и нынешних и лишь обновлялся каждый день лицами.
«Странно, — подумал он, глядя, как изредка люди в шляпах, прилично одетые, подбегали и расталкивали стоявших, стремясь занять место поближе к жуткому товару. — Ах да, это же двойники. Вот кто суетится! А люди-то спят. Надо бы дать Меркулову звуковой формат рукописи. Пусть ещё раз выйдет на набережную. Будить. Иначе реклама так и останется спутницей человека».
Сергей повернулся на другой бок.
«Нет, лучше подумать о памятнике ей за неразрывную связь с народом», — была последняя и, к удивлению, забавная мысль угасающего дня. Проваливаясь, он снова увидел знакомые лица.
— Господи, опять, — устало проговорил такой же, как и все, спящий, видя наплывание в третий раз за последние дни знакомого видения. — Отпустите, ваше превосходительство. А то не буду гасить свет и перестану спать. А значит, покину очередь.
— А куда покинешь-то? Место особенное присмотрел? Так поделись! — Председатель вскинул брови.
— На берег моря, на затвердевший песок, где никто не может оставить след, как и в этой жизни… Я всё уже сказал в книге. Добавить нечего.
— А вот и есть чего, — уловив настроение главного, вырвалось у человечка рядом с неизменным листком в руках. — Можно, ваше превосходительство?
Тот, зевая, махнул рукой. Помощник позвонил в колокольчик, и в дверях появился мужичок в мышином сюртуке.
— Зови Станиславского!
— Театрального, что ли? — тот уже было тронул золочёную ручку массивного полотна.
— Да нет. Профессора, что читал очерк «Данте Алигьери» в восемьсот шестьдесят четвёртом году. На вечере в пользу Мариинского женского училища.
— А-а-а… девкам-то… Так завывали ж от восторга в семнадцатом? Как и нынче! По большому счёту, ради них да кабаков гребут-с! Кажный мужик подтвердит.
— Не твоего ума дело! — рявкнул председатель. — Понаехали тут размышляющие! — Он сурово посмотрел на помощника.
— Как ска-а-жете, — протянул человечек и вышел.
Профессор был тучен и одет в серую тройку. Уверенным и в то же время интеллигентным шагом он прошёл на середину кабинета.
— Ваше превосходительство, — быстро глянув на присутствующих, заговорил он. — Одиннадцатого мая, то есть три месяца назад, цензура одобрила мой очерк, — толстяк посмотрел на помощника, ища подтверждения. Тот кивнул. — И я не понимаю, какие вопросы могу осветить ещё.