Последний мужчина
Шрифт:
— Освещать, почтеннейший, не надо. Поздно. Остаётся дивиться вашей недогадливости. Ныне толки об этом в свете. Видите дыру в потолке? От ливня, от ливня надо укрываться. Последние годы всё меньше минуты… — Председатель перевёл взгляд на обалдевшего Сергея — и, рубанув рукой воздух, подытожил: — А вопросы здесь задаю я! Вот он, — палец упёрся в Сергея, — не согласен с означенным очерком. Вы знакомы с его книгой?
— Чушь какая-то. Бред! Мысли немыслящего в разуме неразумного! — с возмущением воскликнул профессор. — Стыдно, молодой человек! Стыдно-с! Не уважать мнение учителей. Корифеев,
Сергей пришёл в себя.
— Я обкладываться томиками как гов… простите, так выражалась одна личность… как лицензиями на точку зрения не собираюсь. Могу добавить, что и выпивать по пяти бутылок в день, выдавая по рассказу для лауреатства, тоже. Вот первое без последнего — пожалуйста!
— Вот… вот мой внук вам покажет! — занервничал профессор. — Покажет! Да-с! Да-с! Господи, как бы не пошло в огласку! — вдруг стушевался он и погрозил отчего-то всем. Видение медленно, словно сожалея о недосказанном, растаяло, выполнив маленькую, едва заметную взору читателя задачу.
«Буду считать, что покажет людям, а те когда-нибудь опомнятся», — решил спящий и забыл виденное навсегда.
Но продолжение сном уже не являлось.
— Василий Иванович! — вскрикнул, удивляясь себе самому, Сергей. — А нам объявили, что переводчик!
Он не был знаком с этой сценой, не писал и не обдумывал её. Но участвовал! Такое случилось впервые. Как будто кто-то неведомый, решив посмеяться над болью и мечтами, над временем, которое всякий раз убыстряло свой бег, продвигая его в той самой очереди, задумал указать всю незначимость и даже ненужность места, что вознамерился отвести себе автор.
— Переводчик и есть. Да-с, — помощник председателя с надменностью посмотрел на Сергея. — Когда переводят вирши, так сказать-с, на иностранный, всенепременно читаешь уже переводчика, а не поэта. Сами высказывали-с.
— Он ставил пьесы.
— Суть не меняется. Автор думал об одном-с, а те ставили другое-с, — ткнув пальцем в Меркулова, с сарказмом отрезал тот. — Даже если слово в слово-с — стул-то отодвигали по-разному. Да и в слово ни разу не попадали. Да-с. Ведь оно не только буквы… рассудите сами и поймёте-с.
Меркулов, молча до этого стоявший у входа, пришёл в себя. Оглядевшись и с удивлением видя бледное лицо Тютчева, гость вопросительно посмотрел на Сергея. Тот утвердительно, но как-то растерянно кивнул. В полумраке необычно огромного кабинета никто не заметил, что они знакомы. Стены почти не просматривались, а большая настольная лампа, хорошо освещая середину льющимся на неровный пол светом, будто умышленно скрывала от лучей потолок.
Двое из четверых были ему знакомы. Сидящего за столом и помощника, о котором Меркулов догадался сразу, он видел впервые. Но лица ещё одного, что стоял с некоторой отстраненностью вполоборота к нему и, казалось, не участвовал в разговоре, режиссер рассмотреть не смог.
— Послушайте, — оставшись к последнему факту равнодушным, громко произнёс он, — а меня вы как-то вычёркиваете из своих рассуждений? Я ведь всё слышал. Цензоры, — Меркулов указал за спину, — остались там.
— Пожалуйста, участвуйте. Только мы знаем, что вы скажете.
— Ну… положим, я бы не исключал такой оценки ответа, как достойный, — явно считая происходящее сном, парировал режиссер.
— Понимаете… уважаемый Василий Иванович, — из угла выступил Тютчев, — я… то есть мы… так вот, мы считаем искусством не присутствие добродетели в произведении, а способность автора, лично автора, на неё. Тогда первое не обман. В противном случае добродетели нет вовсе, хотя талант может дать такую видимость. Только способность самого автора на добродетель может передать таковую зрителю через рукопись, картину или постановку, как хотите. Они — правда живая. А не своя у каждого. Так-то, — и развёл руками.
— Почему же вы считаете, что у меня её нет? Что я в своих поисках не находил правду? — Меркулов в недоумении поднял брови. — Да и о других я думаю лучше.
— Ой ли? — предваряя возражения, вмешался Сергей. — Отчего же постановки у всех разные? Одного и того же. Непохожие.
Режиссёр с удивлением посмотрел на него:
— А вы-то что? Мы ведь уже с вами… тогда… Их-то взгляд просто интересен. — он обвел помещение рукой. Глаза остановились на поэте одиночества. — Повторю, я думаю иначе. Каждый находит и открывает… — Меркулов запнулся, — своё видение. Видение, а не саму правду. Одинаковую для всех. Что ж непонятного?
— Дорогой вы наш, — вежливо повторив обращение и оглядев остальных, словно прося разрешения для нового слова, произнёс Тютчев, — вы говорите правильно. Но если ваше видение невидимо зрителю, добродетели нет ни у вас, ни у него. Не искать скрытые стороны в пьесе надобно, а новые способы передачи правды. Если она, конечно, есть там. Но увы… увы. Нет её. И тщетны неординарность, оригинальность и прочее этакоевидение. Появление же их, как новый взгляд на созданное кем-то, имеет весьма приземлённые цели. Всегда. Вполне материальные. Уводит художника, в лучшем случае, в «сумрачные леса» Алигьери, да простит меня он. — Тютчев перекрестился. — Если же правда есть, не калечьте изыском и эпатажем однажды рождённое чудо. Не обманывайте себя и людей. Не становитесь богоборцем. Вот и всё. А если, помучившись, верите, что находите её скрытой, то позвольте спросить, зачем автору понадобилось скрывать сокровище от людей?
Меркулов, несколько смутившись, но вспомнив, за что принимает происходящее, тут же нашёлся:
— Странные слова. Ведь обсуждали. Однако, догадываюсь, к чему-то? Особенному? Что ж, интересно. Тогда замечу, разве не вами были написаны строки: «Молчи, скрывайся и таи и мысли, и мечты свои»? — И, не дав собеседнику ответить, добавил: — И потом, скажем, если я нахожу правду в характере героя, неочевидном всё-таки зрителю из прообраза. Ей-богу, бывало!
— И это не изменение замысла? — искренне расстроился Тютчев. Непонимание собеседником сказанного не прибавило тому настроения. — Любую новую, открытую, говорите прямо — добавленную вами черту характера можно объявить неочевидной. И видимую только вам. На том, кстати, и стоят неправдолюбцы.