Последний парад
Шрифт:
Шагай по жизни широко, и не бойся порвать от таких шаганий себе штаны. Не шарахайся в шоке от всяких шавок – такие, даже башковитые, не вызывают из-за своей трусости доверия. Попусту не шуми, но старайся делать так, чтоб шум после них появлялся в обществе и прессе, а не у тебя в сердце.
Щадить себя – значит не любить себя. Не щади ни себя, ни других. Не будь щеголем и держись подальше от щеголих – одежда это не способ самоутверждения, а всего-навсего защита от холода. Нищим не подавай, не увеличивай число профессиональных тунеядцев; пусть добывают себе пищу, как и ты, – в поте лица своего. Не обижайся на тех, кто недооценивает тебя, быть может, своими щелчками и щипками они высекают из тебя искру Божью. Но если ударят по правой щеке, левую не подставляй, лучше ударь противника
Этот мир несовершенный ничем тебе не обязан и ничего тебе не должен. Все мы, возможно, чей-то неудачный эксперимент, затянувшийся экспромт. Твоя жизнь – всего лишь случайность на пути моих поисков счастья, незаметный для природы эфемерный эпизод в безграничной эмпирике вариантов. Эклектичное соединение несоединимого, хаотичная эманация души и тела – вот суть человека. Мы все всего лишь этюды для какой-то эпохальной картины, которую никто из нас не увидит. А если увидит – не поймет. Поэтому будь эпикурейцем – бери от жизни лучшее и сейчас и не уподобляйся некоторым желтолицым эстетствующим носителям элегантных эспаньолок, которые, приходя на чужой ужин, не приносят с собой ничего, даже здорового аппетита. Который, кстати, вкупе со здоровым эгоизмом, – фундамент всех великих эпох.
Юлий Цезарь, создатель великой Римской империи, будучи юношей, страдал от того, что ничего еще не сделал для вечности. Не откладывай и ты на завтра то, что можно сделать сегодня. Подобно вышеназванному Юлию, один день в неделю воздерживайся от пищи – это полезно, и здоровье и юность преходящи в печальной нашей юдоли. В юности прелесть прежде всего в том, что всякий юнкер еще потенциальный генерал и всякий юнга – капитан в перспективе. Но время безжалостно воздаст каждому по заслугам. Дружи с юмором, но не юродствуй. Человек без чувства юмора неполноценен, это своего рода дальтоник.
Я поучаю тебя, сын мой Андрей, а в твоем лице и всех остальных своих детей, внуков и правнуков так яростно не потому, что пророк ярый какой-то идеи или ясновидец вдохновенный, вовсе нет. Я дошел до этих простых истин на собственном опыте и проверил их на собственной шкуре. И хочу, чтобы жизненное ярмо у тебя было хотя б чуть-чуть полегче. И потому даю эти советы, хотя сам не всегда следовал им. Итак, создавай свой Наутилус и плыви на нем по нашей жизни, похожей сейчас на Клоаку. И никогда не слушай – как не слушал я – ничьих советов. Это относится и ко всему вышенаписанному.
УКУС ГЮРЗЫ
Лет двадцать назад я написал нижеприведенный текст и назвал его "Укус гюрзы", но напечатать нигде не смог: в пяти-шести редакциях мурыжили по месяцу-другому, говоря потом что-то наукообразное о "художественности", "духовности", "нравственности" и прочей всякой ерундистике. Лишь один кто-то сказал по делу: конец, дескать, просчитывается… Но я-то уже и тогда знал, в чем главный недостаток: у меня не было ни "имени" тогда, ни опыта, ни связей, ни даже денег, чтоб поставить кому надо магарыч.
И пришлось переделывать этот текст и вставлять его отдельной главой в роман о Туркмении, который после то ли десяти, то ли двенадцати переделок все-таки вышел, но не принес ни славы, ни денег. Потом я перелопачивал его для издательства "Граница", под готовый договор, но началась инфляция, и к тому времени, когда роман был набран и нужно было переделывать договор под новые цены, жлобы-погранцы предложили за него сумму в половину полковничьей месячной зарплаты, – я порвал договор и швырнул клочки тем свиноводам в лицо. Набор рассыпали, и я с тех пор не верю ни в какую "офицерскую честь". Роман же валяется в двух-трех журналах, где его упорно обещают напечатать, но не печатают. Потому что он устарел уже тогда, когда еще только был написан. И устаревает с каждым днем все больше и больше.
Потому-то и не пишу я романов: уж очень быстротечна мимолетная жизнь наша изменчивая. Не угонишься.
Итак, роман лежит-пылится. Ждет, похоже, посмертного собрания сочинений. Но мне жаль кое-какие, особенно дорогие главы из него. Потому что откровенно описал там свою бестолковую, милую и не всегда праведную юность, и сейчас уже не помню, где правда, а где выдумка. И вот я выдергиваю одну главу и сейчас попробую продать ее как свежий рассказ.
Глава начинается с утра, хмурого, ноябрьского, в которое я познакомился с новой поварихой, которая, окликнув меня из-за раздачи, попросила помочь принести из подсобки кастрюлю с компотом. Я вылез из-за стола и вразвалочку, под завистливые взгляды дружков, особенно Игоря Чайболсона, пошел с ней в подсобку. Мне едва-едва исполнилось семнадцать, три месяца назад только закончил школу, но за те сто дней, что провел в этих песках, уже считал себя эдаким каракумским волком, пустынным барсом. Я шел за ней следом, отметив ее выпуклый, раздвоенный зад и длинные полноватые ноги, которые волновали меня всегда (впрочем, в том, старом варианте, об этом я не посмел написать, отделался общими, банальными фразами, типа: стройная, хрупкая, рыженькая, хотя на самом деле была она крашеная).
Потом там было о том, как понесли кастрюлю и девушка не удержала свою сторону, кастрюля опрокинулась, и компотом залило мне брюки. Она ойкнула, а я смутился. Она пообещала постирать. Я отмахнулся и поспешно, чтоб не видели ребята, ушел в общагу, переоделся в другие штаны и через минуту уже стоял на площадке перед столовой и ждал Абдулловича, с которым меня послали ехать на компрессорную станцию, отвозить краску. Покурил, пождал. Абдуллович не появлялся – ни сам, ни знаменитый его "Аполлон". Тут увидел, как через заднюю, неприметную дверь из столовой вышла давешняя рыженькая повариха с эмалированным ведром и стала отмыкать огромный ржавый замок, висевший на дубовой двери подвала; замок не отмыкался. Я знал, каким оригинальным способом он открывается, и потому подошел. Она мне улыбнулась (в прежнем варианте – диалог на полстраницы), пошутила: не страшно, ведь сейчас, мол, она и вовсе – с пустым ведром?.. Я отозвался: плевать! – поднял увесистый булыжник, два раза стукнул по замку, после чего ключ легко провернулся. "Ты не вор случайно?" – "Нет, пока только учусь".
Через четверть часа я уже знал, что новенькую повариху зовут Ирой, что фамилия ее, несколько странная для цвета волос, – Акопян; что живет она в Марах, у "Зеленого базара", а сюда попала из треста столовых, вместо "колхоза"…
– Эй, жених, ты, что ль, поедешь со мной? – раздалось неожиданно. – Я его час целый жду, а он с девушками-ревушками развлекается.
Перед столовой, на площадке, стоял пыльный грузовик, из кабины которого высовывалась стриженная под ноль голова Абдулловича; разноцветные глаза его – один зеленый, другой карий – были печальны и не гармонировали с остальным лицом, ужимками и вечной улыбкой похожим на обезьянье. Все звали его по отчеству потому, что от своего имени он приходил в бешенство. Когда-то отец назвал старшего брата Догнатием, а его – Перегнатием. (Кстати, на той стройке много было Фрунзиков, Энгельсов, Марксов, был даже один Микоян.) Старший брат спокойно относился к своему имени, младший же всячески игнорировал, и, видимо, в пику отцу, был тихим американоманом, что тогда, прямо скажем, не приветствовалось. Потому, похоже, и называл свой обшарпанный, латанный-перелатанный "ЗИЛ-157" "Аполлоном". Не греческого бога, о котором скорее всего и не слыхал, – американскую космическую станцию имел в виду, когда давал дребезжащей до последней железяки технике столь звучное имя.
По шоссе, до колхоза "Москва", неслись как угорелые. Абдуллович рассказывал анекдоты (почему-то все они были или про ишаков, или про хохлов), шутил, подтрунивал надо мной, что, мол, если придется выбирать между женщиной и ишаком, как говаривал мудрый и почтенный Хабиб-ага, выбирай ишака, – у меня же не шла из головы давешняя рыженькая повариха, стояли перед глазами полноватые ее ножки в черных волосках и оттопыренная пухленькая попка, – Абдуллович прошелся и на ее счет: под чей-то рост, мол, бабец, под чью-то шишку, – и балагуря так, почти не глядя на дорогу, крутил баранку. "Аполлон", будто с цепи сорвавшись, рыскал с одной стороны шоссе на другую и с ходу обгонял иногда по три машины сразу. Я тогда инстинктивно сжимался и судорожно хватался за пассажирскую скобу.