Последний парад
Шрифт:
Потом была служба на океане, далеком и студеном. Но служба легкая, мелькнули три года как день один. Потом появилась Галка и дочка Светка (сестра же вышла замуж за какого-то то ли негра, то ли араба, уехала в Африку и пропала) и комната в семейной общаге, сначала тихое, недолгое счастье, потом упреки ежевечерние и ежеутренние в никудышности, в никчемности, в том, что неудачник и рохля – с них день начинался и ими же заканчивался, и даже порой ночь прихватывалась, – и стал заглядывать Сереня в питейные заведения, где пытался со случайными приятелями поделиться своей болью; потом нелепая посадка на год "химии": поспорили с одним деятелем в пивнушке, а у того оказались очки разбитыми, и все складывалось наутро, что вроде как Сереня это сделал, а он и не помнил, – и поехал, поехал он "за туманом", и пока сидел, раскрутился еще на два годика за недонесение, есть такая статья, и получилось в итоге, что вместо одного года "химии" оттянул три строгача. Пока парился в тюряге, Галка развелась с ним, выписала его с жилплощади плюс мать умерла от горя, застарелый жировик
И вот сейчас он возлежал в тепле, у костра, и варилась пища, и полбутылки у него было кислого квасу, которым угостил знакомый бомж, что жил неподалеку в подвале, и он предвкушал, как будет есть горячую морковочку и потягивать холодный терпко-кислый квасочек, мечтать о весне, до которой уже рукой подать, до календарной весны оставалось тринадцать дней, а до тепла настоящего – дней тридцать, может, чуток поболе, а там уж у него будет дом и свой огород, а в огороде сад, который будет цвести… и о многом другом еще мечтал Сереня, с виду вроде несущественном на посторонний взгляд, но для него очень важном, мечтал, полеживая на теплой доске-сороковке у ласкового костерка.
Но только он покушал одну-другую морковочку, как тут нагрянула из-за кустов сила великая, ментов высыпала куча черным-черна. Подхватили нарушителя порядка общественного, поджигателя-злоумышленника и повлекли его, болезного, к чумовозу решетчатому, заранее в подветрии поставленному. Влекли его совершенно невежливо, никакого политесу не соблюдая, несмотря на то, что многим сотрудникам он явно в отцы годился.
Он же пытался запихнуть за пазуху морковь свою недоваренную. Молодые менты смущенно переглядывались, а один старший прапорщик, зубы съевший на ментовской службе, ментовейший из ментов, из тех, кого нет в Чечне или еще где-либо в горячей точке, для таких случаев у них завсегда справочка соответствующая припасена, зато поиздеваться над беззащитным человеком – тут уж они первые, по всей строгости закона, – такой вот задубевший на заплечной службе старший прапор ударил пинком по чашке с морковью, и морковочки, будто худые востроносые снегири, разлетелись по камышам. Эх, прапор, прапор, хоть и старшой! Будто и не русская мать тебя родила в корчах на горячей печи, будто и не советскую школу посещал ты, жестокосердный! На что прапор старшой ответствовал, что, дескать, казенное питание получит сегодня Сереня, как есть он нарушитель общественного порядка, а это жрать – не положено, еще отравишься, а им отвечай. Ах ты, благодетель…
И в самом деле, уже через час Сереня получил полную миску горячих наваристых щей, от которых, правда, сильно попахивало ваксой, будто в них помыл кто-то свои кирзачи. Ну да и то пища!
А наутро Сереня помоет в ментовке все отхожие и прочие загаженные места, вспомнив между прочим свою службу на линкоре "Бесстрашный", даже вообразив себя матросом, старшиной второй статьи, и вскоре все отхожие и прочие места в отделении сияли, будто это была и не ментовка вовсе, а кубрики и отсеки линкора "Бесстрашный" и в благодарность повеселевшие менты отпустят поджигателя-злоумышленника на все четыре стороны и даже разрешат забрать всю пустую стеклотару, скопившуюся за время их нелегкой боевой службы, что опасна и трудна, а старший прапорщик расщедрится и отдаст бесхозный бушлат, который месяца три уж валялся у них в бильярдной и который облюбовал под спанье розыскной пес Алабай.
Сереня бутылочки сдаст все до одной и тут же толкнет бушлат какому-то барыге – не хватало еще блох собачьих нахватать, – выручит за все про все пятнадцать рублей пятьдесят копеек. Десятку решит отложить в схрон, а на пять с полтиной купит себе хлеба. Когда подойдет к старому, заросшему ороговевшим бурьяном пожарищу на месте частного дома, заметит, что кто-то был тут ночью и чего-то настойчиво искал… Сердце у Серени похолодеет: кранты деньгам! Домик с огородом, с цветущим садом растает у него перед глазами прямо в воздухе. Эх, никогда тебе, Серый, не встречать на крылечке рассветов – ты так и сдохнешь где-нибудь под чужим забором! Однако литровая банка с деньгами и документами была на месте. Не нашли!
Сереня полюбовался на толстенькую пачечку, добавил десятку до кучи, спрятал свой клад и побрел на вчерашнее место, мечтая о том времени, когда скопит нужную сумму – уже чуть-чуть осталось! – и пойдет как-нибудь ночью, чтоб никто не перехватил по дороге, пойдет на родину, придет утречком, купит тот приглянувшийся домик, протопит печь, помоется, простирнется и выйдет к вечеру в носках на теплую по-весеннему веранду, в "колидор"; будет стоять, слушать весенние звуки, а в саду будет петь дрозд, ему будет отзываться, передразнивая, скворец, земля на огороде будет исходить паром, и ему никуда не нужно будет спешить, никого не нужно будет опасаться и ни от кого не нужно будет прятаться. Он – хозяин!
А между тем он пришел в камыши. Все там осталось на месте: и разбросанное кострище, и чашка, и морковки. Он соберет их в чашку, помоет, разведет костерок из сухих дощечек и уже через полчаса будет кушать сладенькую морковочку и мечтать, мечтать о старом, что вот скоро уже сойдет снег… и он пойдет… и купит… и огород засеет… и рыбку в пруду разведет… И он лежал так на дощечке-сороковочке, и мечтал эдак, и вареную морковочку употреблял, очень полезную, богатую витаминами, и мечтал, и был вполне счастлив. Скоро! Скоро уже!
Воистину, мало – совсем ничего – надобно человеку для счастья.
Все произойдет в точности, как и мечталось Серене. Вскоре начнет таять снег, а потом и совсем растает, к тому времени Сереня скопит нужную сумму и однажды вечером соберется, отстирает в водохранилище, опроставшемся ото льда, свои лохмотья, помоется сам в Святом источнике, где вода до того чиста, аж синяя, и, едва смеркнется, двинется в путь. Домой! Домой!
И, уже выходя из города, наткнется на тех, от встреч с кем уклонялся всю осень и зиму: на краю свалки сидели у костра сам Хрун и два его клеврета: одного – то ли татарина, то ли чуваша – Сереня знал, звали его Бусурман, да при них Олеська-заглот, жалмерка Хрунова. Конечно, встреча произойдет бурная. Серене очень много предъявят претензий: и отступник (в переводе на литературный), и ренегат, и, вообще, козел. Хоть вины-то его перед ними и не было никакой, но его все-таки побьют. Чуть-чуть. И нехотя. Для порядку. Побили бы, может, и посильнее, но ребятам было лень, опять же Сереня не раздражал их, потому как не сопротивлялся и охотно с ними во всем соглашался, а может, потому, что Олеська заступалась, уговаривала ребят не сильно бить Сереню, жалко ей было этого жлоба единоличного.
Изменилась Олеська страшно. Еще год назад просто цвела, сейчас же… Опухшая, грязная, с заедами на губах, с волосами, как конская грива, да плюс ко всему прочему над глазом выросла у Олеськи огромная шишка-жировик, которая обезобразила Олеську, вообще-то совсем еще молодую девку, превратив ее в натуральное страшилище. Хрун, похоже, совсем перестал обращать на нее внимание и уважать, держал рядом, видно, из жалости, а может, потому что другой бабы пока не было. Как появится, так этой под зад коленом. А одна она не то что зиму не переживет, она и осень-то не сдюжит – или помирай, или в тюрягу садись. Да и опухоль – сегодня доброкачественная, а завтра… Эх, девка, девка! У женщины ведь мордашка – половина ее судьбы.
И, уже отойдя от них, уже в темноте спасительной, слушая, как клевреты Хруновы хвалились перед паханом, как они били Сереню: я ему под дых! а я пинком! – повернется Сереня вдруг к костру, появится из темноты неожиданно, несколько озадачив и даже напугав этих фраеров неклеваных, и достанет, как лунатик, деньги из-за пазухи, и скажет, что, мол, год копил, собирался на родине домик купить, ну да Бог с ним, с домиком, а вот Олеське со своим жировиком никак тянуть нельзя, срочно нужно операцию делать. А домик – что ж, подождет домик-то. А ежели не приведется купить – значит, боженька как-нибудь по-иному ему зачтет… И все оцепенеют от сказанных Сереней слов, и до-олго, целую минуту или даже две, будут переваривать их, простые эти слова, и все это время будет висеть звенящая тишина, лишь костер будет постреливать искрами да огромные весенние белые звезды будут гореть в синем космосе, и все они будут молчать, эти подонки общества, которых давно уж не считает за людей людское стадо, они оцепенеют, глядя то на Сереню с разбитым носом и жменей мятых купюр в руке, то друг на друга, и тут Олеська возьмет их, эти мятые деньги, и улыбнется, и прижмет их к груди, но один из клевретов Хруновых, тот, который Бусурман, вдруг скажет, что брать-то их, деньги эти, вроде как нельзя, потому как Сереня вроде как не совсем обычный человек, даже совсем необычный, вроде как святой он, пацаны… И вдруг бухнется на колени и скажет: прости, брат! – и поползет на коленях, и будет просить наложить на него руки. А следом за ним бухнется и Олеська и тоже запросит наложить руки. И все они вдруг взревут по-детски беспомощно: наложи! наложи!