Последний полет орла
Шрифт:
Голос майора слегка задрожал. Он смущенно откашлялся и вытер рукой глаза, мокрые не только от дождя.
– И вот мы подошли к островам Зеленого мыса – к той самой проклятой пятнадцатой параллели. Я вскрыл пакет; он точно обжег мне руки своими красными печатями. В приказе было сказано, что вверенного мне осужденного я должен расстрелять, а после вернуться во Францию.
В ушах Альфреда шумело уже не от ливня, а от ударов его собственного сердца.
– Я показал приказ Шарлю, он прочитал его своими глазами, от первой строчки до последней. Верите ли, сударь, он вправду сделался мне как сын! И вот я должен сам… Хорошо хоть не своими руками… Он не просил пощадить его – наверное, сам был военный и знал, что приказ есть приказ. Только побледнел. Я сказал, что исполню любую его последнюю
С минуту майор шагал молча – видимо, собираясь с силами для продолжения рассказа. Потом спросил:
– Вот вы, сударь, имеете моряков среди родни. Знаете ли вы, что такое крамбол?
– Нет.
– Это такой толстый брус с подпоркой, выступающий за борт, чтобы подтягивать якорь. Так вот, если нужно кого-нибудь расстрелять, его ставят на крамбол.
– Чтобы он сразу упал в воду?
– Верно. Я загодя сказал своему помощнику, чтобы утром, когда… ну, вы понимаете… так вот, чтобы он спустил на воду шлюпку, взял пару матросов покрепче и велел им снести туда Лору, а потом отгрести подальше и, пока не услышат выстрелов, не возвращаться. Так он, дурень, всё это проделал, но приказал грести не в сторону от борта, а против волн – к носу и за него. Шарля поставили на крамбол, а Лорочка всё это увидела. Матросы потом рассказали: как грянули выстрелы, она схватилась рукою за лоб и вся помертвела. Привезли ее обратно – она вроде в сознании, но вся как во сне, слова от нее не добьешься. Так и молчала целый месяц, пока шли обратно. Во Франции у нее никого родных не осталось: родителей казнили якобинцы, она жила при монастыре, потом и монастырь закрыли, всех разогнали. Одного меня она как будто узнавала, но только думала, что я ее отец. Так и пришлось мне остаться на берегу, ведь я дал слово Шарлю, что не покину ее, пока буду ей нужен… Хотите, сударь, взглянуть на Лоретту?
Альфред вздрогнул. Потом спрыгнул с коня и, неловко ковыляя на затекших ногах, подошел вслед за майором к тележке.
Он ожидал увидеть юную девушку и был разочарован. О, как он глуп! Прошло восемнадцать лет! Если тогда ей было семнадцать, то теперь должно быть тридцать пять. Когда майор откинул полог, она зажмурилась от света, а потом принялась тереть себе лоб, повторяя плаксивым детским голосом: «Выньте свинец! Выньте свинец!»
– Она думает, что ей в лоб попала пуля, – громким шепотом пояснил майор на ухо Альфреду. – Та самая, что угодила в Шарля. Ну-ну-ну! Кто это плачет, а? Не плачь, моя красавица! Чьи это глазки, а? Чей это носик? Чей это ротик?
Он сюсюкал с безумной, точно с маленьким ребенком. На Альфреда уставились голубые глаза с пушистыми ресницами, и вправду напоминавшие глаза младенца, только взгляд их был мутным. Лоб покраснел. Майор вытащил откуда-то узелок, в который были завернуты несколько черствых хлебцев; убедившись, что на них нет плесени, дал один женщине, другой предложил Альфреду, но тот отказался: у него есть свой. Они молча принялись жевать.
– Не самый роскошный обед, но всё лучше, чем гнилая конина на углях, посыпанная порохом вместо соли, как мы едали в России, – сказал майор, доев свой хлебец и запив его вином из фляги.
Он вынул из ножен саблю, чтобы соскрести глину, пластами отваливавшуюся от подошв его сапог, поднялся на приступочку, откинул побольше полог, нагнулся над Лорой, точно мать над младенцем в колыбели, надел ей на голову сползший капюшон, снял с себя черный галстук и обвязал вокруг ее шеи, приговаривая при этом: «Во-от так, вот хорошо, Лорочке будет тепло, сухо!» Лора заметила Альфреда, лицо ее стало испуганным, она захныкала, закрываясь руками; майор совал ей в руки какие-то деревяшки, лежавшие рядом и, наверное, служившие ей игрушками: «Ну-ну-ну, не бойся, он тебя не тронет, он добрый. Всё, всё, Лоретта, успокойся, вот, поиграй, мы не станем тебя беспокоить».
– Уж такая недотрога, – снова заговорил майор, когда конь Альфреда и мул, получивший очередной пинок в брюхо, прошли несколько сотен шагов. – Даже я не могу поцеловать ее, а уж если какой чужой мужчина… Зато не болела никогда, сумасшедшие не болеют. Большое удобство! Во всех походах была со мной – и в Австрии, и в Испании, и в России. Укутаю ее потеплее, соломки подложу снизу и с боков – и хорошо. Как из Москвы отступали зимой, она и вовсе была без платка и без шапки, и ничего. У моста через Березину тележка опрокинулась… Вот там я, сударь, страху принял… Не за себя – за нее.
Альфред молчал, потрясенный этой историей. До сих пор он воображал себе походы и сражения по рассказам отца, по маневрам и смотрам, по картинам полковника Лежёна, выставленным в Лувре. В этих рассказах и на картинах, конечно, присутствовали отчаяние и боль, раны и смерть, но лишь как оборотная сторона мужества и героизма, высшего напряжения сил, кульминации жизни. Бросая вызов судьбе, человек ставил на кон самое дорогое, но делал это осознанно. И вот оказывается, что не все попадали на поля сражений добровольно: одни были подобны этому мулу, другие безропотно скорчились во влекомой им тележке, потому что им не оставили выбора!
Стемнело, похолодало; дорожная грязь сделалась еще гуще и глубже, а пустыня всё не кончалась. Невдалеке от дороги изогнулось засохшее дерево, похожее на горбатую старуху с клюкой. Не сговариваясь, Альфред и майор направились туда. Конь и мул получили заслуженный отдых, порцию овса и сена; Лора ненадолго выбралась из своей люльки, прежде чем снова вернуться туда на ночь, а мужчины кое-как улеглись под тележкой, укрывшей их от дождя.
Майор храпел, Альфред же не мог заснуть, несмотря на усталость. Голод и холод были тут ни при чём: голова юноши гудела от мыслей, ранивших его своей остротой и новизной.
Кем был этот Шарль, жизнь которого оборвалась в тот самый момент, когда жизнь его, Альфреда, только начинается? Его казнили летом 1797 года; возможно, он был участником заговора во имя равенства или мятежа драгунского полка, поддержавшего «Равных». И тех и других выдал один и тот же предатель, которого они считали своим товарищем и соратником; он получил за это повышение по службе и вознаграждение в тридцать франков – вот уж действительно Иуда! Но он ведь исполнил свой долг, предупредив правительство! Главарей заговора казнили на гильотине, военных расстреляли, а их арестованных сообщников приговорили к депортации – возможно, и Шарль был в их числе. Почему его не расстреляли сразу? Зачем нужна была эта жестокая комедия? Да потому, что народ был на стороне арестованных и дважды пытался их освободить. Под маской «мягкого» приговора скрывалась подлая, коварная месть! Но даже не это самое ужасное: под тем приказом, запятнанным сургучной кровью, наверняка стояла подпись Лазара Карно – одного из пяти членов Директории, который в сентябре того же года был разжалован и бежал от ареста! Сообщников Карно, обрекших на смерть поборников равенства, самих депортировали в Гвиану! Ах, если бы капитан не выполнил приказ и продолжил идти прежним курсом! Шарль остался бы жив и попал под амнистию, а может, и вовсе был бы признан невиновным!
Сколько подобных историй Альфред уже слышал от родных… За три-четыре года до гибели Шарля, в эпоху террора, Комитет общественного спасения разослал флотским капитанам приказ расстреливать военнопленных. Капитан фрегата «Будёз», на котором совершил свое кругосветное плавание Бугенвиль, выполнил приказ и расстрелял экипаж захваченного им английского корабля, а сойдя на берег, подал в отставку и вскоре умер от стыда и горя. Что же было потом? Дантон, Делакруа, Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст – эти «архангелы Террора» сами поднялись на эшафот, поплатившись за свои преступные приказы! А вот в прошлые века случалось и иное. После кровавой Варфоломеевской ночи католики Дакса подхватили почин Парижа и перебили гугенотов, включая женщин и детей. Карл IX отправил письмо губернатору Байонны, приказав ему поступить так же, и получил ответ: «Сир, я сообщил приказание Вашего Величества верным Вам городским обывателям и гарнизону; я нашел в них добрых граждан и храбрых солдат, но ни одного палача!» Виконту д’Орту достало мужества, чтобы послушаться своей совести и не прикрывать слепое, рабское повиновение высоким словом «долг»…