Последний русский
Шрифт:
О! с такой чудесной вещью, как компьютер, я мог дать полную волю своему воображению. Можно было использовать любые «нецензурные» слова, какие требовались, любые личные детали. Компьютер терпел то, что бумага не терпела.
Меня, кстати, вдохновляли разного рода научно-фантастические истории о виртуальных «гомосапиенсах», обладавших способностью материализовываться самым неожиданным образом и тому подобной чепухе. Вокруг только и разговоров, что о стремительном прогрессе компьютерных систем. В самом недалеком будущем можно будет свободно пользоваться и такими вещами, как глобальная сеть, сканеры, телекамеры, стереоскопические очки и так далее. Было бы заманчиво помещать в мое «досье» не только тексты, но и фото- и видеоматериалы. Но подсознательно я был убежден, что все-таки на первом месте всегда будет то, что происходит в человеческой голове, а не в компьютере. Пусть и самом навороченном… Фантастика фантастикой, я ей естественно отдавал известную дань, но пока мне вполне хватало того, что я имел.
Я скрупулезно вносил в «досье» каждую мелочь, которую мне удавалось добыть путем «наблюдений». В частности, продолжал читать и копировать старые
Я старался внести в «досье» побольше любых реальных подробностей. Например, составлял длинные описи ее вещей. Записывал о ее вкусах, мнениях, пристрастиях, что она говорила о каком-нибудь актере или актрисе, что ей нравится из еды или напитков, сколько раз на этой неделе она плакала в постели, а сколько раз засыпала с улыбкой, пунктуально отмечал в календаре «критические дни», сам не знаю зачем… В общем, возобновленное «досье» приобретало вполне современный вид и все более значительный объем. Я мог легко систематизировать материалы по разделам, упорядочивать и обрабатывать их. Теперь не нужны были никакие тетрадки…
Иногда казалось, что я знаю о Наталье практически все. И я чувствовал ее почти физически, кожей. Но вдруг – что-то происходило, ощущение гасло, а тайны, которыми я обладал, уже не казались тайнами, и мы с Натальей были по-прежнему двумя разными людьми. Что-то ускользало… Что-то было, значит, чего я не знал. Что-то унесла на тот свет моя мама.
Однажды, уже тяжело больная, она ни с того, ни с сего завела разговор – о Наталье и обо мне. Что еще удивительнее, припомнила о том моем дне рождении, когда я танцевал с Натальей. Я не мог ошибиться: она действительно заговорила именно об этом танце. Якобы потом между ней и Натальей произошел какой-то разговор, Наталья что-то говорила маме обо мне. Смутившись, я сделал вид, что вообще не понимаю, о чем речь. Не мог же я признаться, что каждая клетка во мне завибрировала от одного этого упоминания. Господи, что же она могла ей сказать? Но мама оборвала эту тему так же неожиданно, как и начала: «Ладно, ладно, расскажу как-нибудь после…» Немного погодя я пытался вызнать, что же все-таки было сказано. Но мама лишь пожимала плечами: «Не помню, забыла…» Я сокрушенно качал головой: «Как ты могла забыть?» Теперь я отдал бы все на свете, чтобы узнать об этом. Только как теперь узнаешь?
Я знал, что я хочу и должен. Лицом к лицу, в глаза, не смущаясь ничем, рассказать Наталье, поговорить обо всем. Почему бы и нет? Может быть, именно здесь, у нее в комнате?
Я взглянул на ее кроватку. Конечно, это мысль! Даже поежился от захлестнувшего восторга. Удивительно, что прежде этого не попробовал. Самое простое не приходило в голову. О чем еще можно мечтать? Попробовать хотя бы разок, каково это, и можно на этом остановиться. Я подскочил к шкафу, где у нее лежало постельное белье, и принялся расстилать постель. Потом, приподняв за край пышное одеяло, я нагнулся и торопливо скользнул в чудесную прохладу ее постели. Отглаженное, жестко накрахмаленное белье. Сколько мгновенных ассоциаций. Тысячи раз, с самого рождения, один из самых прекрасных моментов – голым нырнуть в льняной рай и, извиваясь от неги, переворачиваться с одного бока на другой, ощущать руками и ногами, всем телом эту роскошную свежесть – нагота простыней и собственная нагота. Так хорошо, что не знаешь, как устроиться, пока, наконец, не натягиваешь на голову одеяло и не замираешь, прижавшись к настенному ковру лбом, локтями и коленями.
Только несколько минут спустя я выпростал голову из-под одеяла и снова огляделся. Справа и слева зеркала шкафа и трюмо. Снова зеркала, раздвигающие пространство. И там, за зеркалами всего лишь псевдореальность. В детстве я действительно всматривался в ее завораживающие анфилады и запутанные закоулки, ожидая увидеть нечто. Уже тогда я посмеивался над возможными видениями, хотя по спине бежал холодок. Но ведь детство давно прошло. Я снова посмеивался, хотя теперь не ожидал никаких «видений».
Если бы и вправду был шанс увидеть что-то такое – что же мне было выбрать? Как ни странно, но чего бы я ни за что не пожелал бы сейчас увидеть, – так это ее, маму. Господи, почему? Это, по меньшей мере, ужасно несправедливо по отношению к ней, к ее памяти. Глядя в уносящуюся зеркальную перспективу, я вообразил себе, как именно это могло произойти. Моему воображению ничего не стоило поместить в самую глубину зеркальной анфилады, словно потустороннюю улицу, ее едва различимую серую фигурку, двигавшуюся слабой, больной походкой от стены к стене, как будто отыскивая дорогу. Если бы я увидел это, мне бы стало не по себе, мягко говоря. Может быть, она вот-вот увидит меня. Может быть, обрадуется: наконец-то, кто-то поможет ей, укажет путь, поведет ее… К счастью, никакой мистики не существовало, и я был рад этому. Вот это-то и было несправедливо. Чему было радоваться?
С другой стороны, есть вещи, вне всякой мистики, но от них по коже мороз дерет. Очень простые вещи и простые мысли. Ну до очевидности бессмысленные, беспочвенные, непрошеные, способные, казалось бы, ужаснуть лишь во сне, то есть в состоянии, когда здравый смысл парализован ночными призраками, – но ни в коем случае при свете дня.
Ни с того, ни с сего мне вообразилось, а что если там за стеной в нашей комнате послышалось какое-то движение, звуки – как если бы «вернулась» мама. Ничего несуразнее нельзя было и придумать… Но я действительно вздрогнул от этой мысли. Простая мысль: а что если бы она вернулась? Конечно, я ничего такого не слышал, и не услышал бы, – сколько бы не прислушивался. Откуда в голову лезет подобная чепуха? Да ведь ответ очевиден. И в нем содержится известная логика… Вернулась же мама домой тогда – после первой операции.
Впоследствии она рассказывала, что в больнице ей пригрезилась странная посетительница. На третий день, изрезанная вдоль и поперек мясниковатым хирургом, и не татарином вовсе, а неопределенно блеклым мужичком, и лишившаяся до четверти тела, она, конечно, еще бредила. Посетительница, словно только и дожидаясь ее пробуждения, стояла как раз за железной спинкой больничной койки. Неприятен и жуток был уже ее не мигающий беззастенчивый взгляд. Мама из вежливости попыталась улыбнуться, поздороваться, но смогла лишь облизнуть слипшиеся губы. «Что, посрезали мяско? Собачкам на помойку бросили, ага?.. – услышала мама и догадалась, что перед ней вовсе не обыкновенная посетительница. Мама пыталась ее рассмотреть, но, кроме чего-то серого, ветхого, разглядеть было невозможно. Лица не было – только черные впадины и каверны. Стало душно. В палате послышались шорох, жужжание и возня, словно внутрь вдруг проникло полчище мелких тварей. А Смерть (это была она) поигрывала узенькой косой, словно сверкающей сабелькой, и тихонько подбираясь к маме, начала ее баюкать: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» В эти минуты ей в голову не пришло, что Смерть необыкновенно похожа на ту Смерть, которую изображают в старых сказках. Ах, если бы мама хотя бы сообразила взглянуть на соседок по палате: неужели и они видят страшную посетительницу? Было темно. Мама хотела привстать с койки, чтобы раздернуть шторы, но Смерть уговаривала ее не делать этого, не вставать, все баюкала. Существа, вроде насекомых или птиц, продолжали проникать в комнату, сбивались в кучи, ворочались серой массой по углам, под потолком, у кровати. Мама поняла, что причина ее болезни именно в этих гадких существах, плодящихся и множащихся в этой полутьме и духоте. Всему виной – эта высасывающая силы больничная койка и эти больничные стены, источающие злокачественную скверну. Стоит вырваться отсюда, покинуть это ужасное место, куда ее поместила чья-то злая воля, прорваться к свету, к прохладному чистому воздуху, как болезнь исчезнет сама собой. В противном случае… мама погибнет, как погибают здесь все. Она уже ослепла на один глаз… Но посетительница в белом баюкала все настойчивее. «Нет, нет! – решительно и гордо заявила мама. – Я не хочу оставаться с тобой! У меня есть свой дом, и там меня ждет мой любимый сын!..» И как была – в бинтовых повязках, с еще не снятыми швами – поднялась с постели, накинула на бельишко больничный байковый халат, обулась в подрезанные валенки с калошами, обнаруженные в предбаннике черного хода, и, никем не замеченная, выбралась из больницы, оставив внутри Смерть со всей ее серой камарильей. На улице была ранняя весна. Не то слякоть, не то подмораживало. Но небо ясное, мелко-звездное, предрассветное. Дома и деревья покрыты белой изморосью. Пьяные грузчики-матершинники, таскавшие мешки с мукой у соседней пекарни, все белые. Мама едва волочила ноги, прижимая к щеке, чтобы согреть, бутылку-капельницу с лекарственным раствором, трубка от которой тянулась за пазуху, а иголка была воткнута в подключичную вену. Больше всего мама опасалась, что за ней погонятся и вернут назад. Но, естественно, никто не погнался. Мама во что бы то ни стало решила добраться до знакомого изгиба набережной, где река с бляшками тонкого льда блестит под утренним солнцем серебристо-мутно, словно бок зеркального карпа, до нашего дома, такого замечательного, громадного, его не спутаешь ни с каким другим. Уж она-то первым делом отыщет взглядом окно нашей комнаты, где сладко спит ее сыночек…
Эти воспоминания в несколько мгновений пронеслись у меня в голове и, как ни странно, немного успокоили. Я вернулся домой один-одинешенек. Приведшая меня в такой трепет мысль, почти убежденность в том, что в гробу была не мама, что она каким-то сверхъестественным образом может вернуться домой, – эта нелепая мысль поблекла. Мой странный припадок в ритуальном зале был именно припадком. Все-таки я был выбит из колеи…
Здесь, в комнате у Натальи, в ее постели я мог бы поразмышлять о чем-нибудь более приятном. Например, и правда, можно было бы сделать это – «забраться» к ней в постель не из озорства, не с тем, чтобы потом убежать. Нет, совсем наоборот. Нарочно, выбрать подходящий момент, дождаться ее. Например, пока она в ванной принимает душ. Это был бы изящный и стремительный ход. Это все решит. Мне настолько понравилась эта мысль, что даже почудилось, что я уже слышу шипение душа в ванной, что это Наталья как всегда поздним вечером ополаскивается перед тем, как лечь в постель. Да, поздним вечером это гораздо лучше. У нее горит лишь розовый ночник. Лучше всего, когда комната полна ночной свежести по причине распахнутого окна. Занавеска колышется у забрызганного дождем подоконника. В окне, как на картине, виднеется тускнеющая между двумя мостами река, так полюбившаяся Наталье. Я мог бы и не смотреть на реку. Но река продолжала бы течь, существовать во мне. Расплавленная тяжелая масса. Отражения мостов, отражение дома-двойника напротив. Я-то всю жизнь жил-поживал у реки. Река вошла в меня как часть мира. Или я стал ее частью? Наталья тоже мечтает о реке. Тут была явная связь. Мне нравилась это сближение. Мы нужны друг другу. Это следовало из логики самого пространства…