Последний самурай
Шрифт:
— Послушайте, что несут ваши подчиненные, товарищ генерал, — сказал Забродов. — Во-первых, мистицизм и, во-вторых, богохульство. Осторожнее, Слава. За мистицизм тебя могут попереть из спецназа, а за богохульство придется отвечать на том свете. И потом, Господь Бог здесь ни при чем. Это его оппонент старается, поверь.
— Мне от этого не легче, — проворчал Горбанев. — Оппоненту тоже рога не обломаешь.
— А посему, сын мой, — нараспев проговорил Забродов, — покайся в своих грехах и продолжай делать свое дело с именем Господа на устах. Ступай же с миром, православный воин, и постарайся не напиваться.
— Аминь, — добавил генерал Федотов.
— Тьфу, — сказал Горбанев и, широко шагая, направился к грубо сколоченному дощатому столу, возле которого стоял привезенный из города ящик водки, точнее, то, что от него осталось.
Глава 3
Сверкающая
Глядя на приближающиеся токийские небоскребы, господин Набуки с грустью думал о том, как редко в наше время людям доводится видеть звезды. Днем им мешает солнце, ночью — электрические огни городов и полыхающее неоновое зарево реклам. Днем и ночью нами владеет суета, думал господин Набуки. Нас призывают зарабатывать и тратить, тратить и зарабатывать, как будто именно в этом и заключается смысл жизни. Когда-то все было не так. Когда-то такие понятия, как долг, честь, величие, воспитание, совесть наконец, были доступны каждому. Теперь они превратились в пустой звук, и начни я, к примеру, разговаривать о величии и долге со своим секретарем, этим хлыщом Томосавой, он посмотрит на меня как на сумасшедшего. Да, именно так он на меня и посмотрит. Старик совсем выжил из ума, решит он и начнет потихоньку подыскивать себе новое место работы подальше от господина Набуки, который на старости лет начал заговариваться.
«Я просто немного устал, — подумал господин Набуки. — И даже, пожалуй, не немного. Я очень устал, но это не означает, что Набуки Синдзабуро больше ни на что не годен. Управлять людьми — тяжкий труд. Еще тяжелее управлять людьми так, чтобы они об этом даже не догадывались, но я справляюсь с этим уже не первый десяток лет. Да, я устал, но уходить нельзя. Кому я передам дело всей жизни? Мой долг еще не отдан, сделаны только первые шаги. Как все-таки недолговечно человеческое тело! В тот самый момент, когда твой разум становится по-настоящему зрелым и ты обретаешь возможности, о которых раньше не мог даже мечтать, этот морщинистый мешок с костями отказывается тебе служить, потому что он, видите ли, устал и хочет покоя. Разве с таким помощником можно совершить по-настоящему большое дело? Если бы в молодости я знал, что так будет, я просто убил бы себя, чтобы не видеть всего этого. Но молодость горяча и самоуверенна. Молодому человеку всегда кажется, что впереди у него целая вечность, которой он волен распоряжаться по собственному усмотрению. А вечность на поверку оказывается совсем короткой, но, когда ты это осознаешь, бывает уже поздно: жизнь прошла, а дело, которому ты ее посвятил, не сделано даже наполовину. И все-таки я многого достиг, особенно в последнее время. И теперь, когда солнце моей жизни склоняется к закату, могу с гордостью оглянуться назад и сказать: да, это сделал я. Не погиб, как мои друзья, и не зарезал себя, как Мисима, которого никто не понял и который вынужден был мучиться, пока перетрусивший адъютант трижды неудачно пытался нанести последний милосердный удар. Я сумел избежать соблазна мученической смерти на глазах у равнодушной толпы, и теперь мне есть чем гордиться. В конце концов, даже если не найдется никого, кто продолжил бы мое дело, я все равно умру спокойно: я сдержал клятву.»
Сделав круг, вертолет приземлился на площадке, расположенной на крыше одного из небоскребов. Господин Набуки терпеливо дождался, пока перестанут вращаться винты. Пилот выскочил наружу и предупредительно отодвинул дверцу кабины. Двое служащих в ярко-красных комбинезонах бегом подтащили легкий алюминиевый трап, прислонили его к борту вертолета и почтительно склонили головы из уважения к возрасту и положению господина Набуки. Господин Набуки снял и спрятал в нагрудный карман темные очки, подхватил свой тощий портфель и неторопливо, как и полагается главе солидной фирмы и человеку преклонных лет, спустился по трапу
Господин Набуки был невысок даже по японским меркам. Его короткие, по-европейски зачесанные назад волосы открывали выпуклый загорелый лоб и казались совсем белыми по сравнению с темной кожей. Аккуратно подстриженные усы господина Набуки тоже были седыми, черные глаза прятались в густой сетке морщин, но немощным старцем он вовсе не выглядел, хотя этой осенью ему стукнуло уже семьдесят. У господина Набуки была очень прямая спина, острый, неожиданно живой взгляд и идеально сохранившиеся зубы. Он никогда не курил, весьма внимательно следил за своим здоровьем и лишь изредка позволял себе выпить сакэ. Такая воздержанность была сознательной: господин Набуки намеревался прожить как можно дольше, сохраняя ясность ума и твердость духа, как это и подобает потомку старинного самурайского рода. Черный, деловой костюм с иголочки, белоснежная рубашка со строгим галстуком и сверкающие кожаные туфли лишний раз подчеркивали его моложавость. В его манере держаться было что-то от выправки кадрового офицера, хотя господин Набуки никогда не служил в так называемых силах самообороны Японии. Послужить в императорской армии ему помешал слишком юный возраст — увы, увы… Впрочем, когда господин Набуки размышлял об этом, он неизменно приходил к выводу, что все произошло именно так, как должно было произойти. Если бы он тогда успел взять в руки оружие и погибнуть под гусеницами русского танка, как его отец, полковник императорской армии, это было бы красиво и очень патриотично, но… чересчур легко и, следовательно, бесполезно.
Господин Набуки повернул голову направо и бросил последний взгляд на сверкающее зеркало Токийского залива, покрытое беспорядочно разбросанными точками кораблей и лодок. Ветер, который дул с моря, был прохладным, и здесь, на стометровой высоте, пробирал до костей. Скоро наступят настоящие холода, подумал господин Набуки. Внезапно у него возникло странное ощущение, что до весны ему не дожить. В этом предчувствии смерти не было ни капли страха или беспокойства: господин Набуки думал о своем неизбежном конце как о перемене погоды. Семьдесят лет — это возраст, когда человек перестает бояться смерти, как засыхающее от старости дерево больше не боится, что его срубят на дрова.
«Нельзя поддаваться, — подумал господин Набуки, наблюдая, как к нему торопливо приближаются его личный секретарь Томосава и помощница секретаря госпожа Окими. — Рано мне уходить, слишком многое нужно закончить.»
Он немедленно устыдился этих мыслей: роптать на судьбу и пытаться изменить предначертание — не только бесполезно, но и недостойно.
Свита господина Набуки приближалась. При виде подстриженных на американский манер волос госпожи Окими, ее короткой, выше колен, плотно облегавшей стройные бедра юбки и обманчиво строгого жакета, который бесстыдно подчеркивал то, что должен был, по идее, скрывать, господин Набуки привычно подавил вспыхнувшее раздражение. Раздражение это в равной мере относилось и к секретарю Томосаве, который был одет с подчеркнутой европейской элегантностью, как и сам господин Набуки, да вдобавок ко всему еще и сиял бесстыдной голливудской улыбкой, неприкрыто скалясь, как высушенный ветром лошадиный череп. По-видимому, секретарь вечерами подолгу простаивал у зеркала, репетируя эту глупую улыбку, и жалел лишь о том, что у него слишком темная кожа, слишком черные волосы и чересчур раскосые глаза, чтобы сойти за американца. Говорят, что человек способен привыкнуть к чему угодно. Господин Набуки на основании своего богатого личного опыта готов был с этим поспорить. Привыкнуть к американизированному виду своих служащих было так же трудно, как к галстуку, который неизменно начинал душить его, стоило лишь нацепить эту проклятую удавку на шею.
Пока господин Набуки боролся со своим раздражением, его губы сами собой сложились в благосклонную улыбку. Он выслушал слова приветствия, произнесенные секретарем, кивнул госпоже Окими, отдал Томосаве портфель и неторопливо зашагал к лифту. Госпожа Окими засеменила следом на своих высоких каблуках, держа наготове блокнот и карандаш. В руке у Томосавы, как обычно, был зажат миниатюрный диктофон, чтобы секретарь мог в любой момент записать распоряжение патрона. Диктофон, благодарение небу, был японский.
В скоростном лифте Томосава продолжал улыбаться. Зубы у него были крупные, чересчур белые и ровные, чтобы быть настоящими. Господин Набуки терпел сколько мог, а затем спросил, сердито хмуря седые брови:
— Чему вы улыбаетесь, господин Томосава? Улыбка исчезла с лица секретаря, как будто ее стерли мокрой тряпкой, и тут же возникла снова. Но это уже была совсем иная улыбка. Теперь Томосава улыбался одними губами, почтительно и сдержанно.
— Я просто радуюсь вашему возвращению, господин Набуки, — ответил он.