Последний шанс
Шрифт:
Какой-то абсурд.
Всякая вина — виновата
Поздним вечером, когда Иван с братишкой Федей уже спали, в окно забарабанил кулаком сосед Гришка Ходан, бывший однокашник Ивана — ходили в Благодатное в школу пешком.
— Она рожает! Рожает!
Карпов хутор — словно отдельное государство. До Благодатного — семь километров. Пойдут дожди, расквасит дороги, даже трактора в липком черноземе вязнут. Единственный безотказный транспорт в такую мокропогодь — верховая лошадь. А случись
Не раз сосед, хромоногий мастер-столяр Филипп Авдеевич, отец полицая Гришки Ходана, приглашал Иванову мать к своей снохе.
И вот, услышав стук в раму и слова соседа-полицая, мать засуетилась:
— Счас, только оденусь. Впотьмах-то не сразу найдешь, где что...
Гришка-полицай засветил фонарик. Увидел платье, лежавшее у печки на лавке, сгреб его, сунул в руку еще не очнувшейся ото сна женщине и повел ее за собою.
— Она там руки в кровь искусала. Потом оденешься.
Иван — следом за Гришкой-полицаем на ходановский огород. Припал к окну. Занавешено, не видать. Но в хате происходило что-то ужасное. Феня, жена Гришки Ходана, кричала. Дико. Истошно.
Гонимый страхом, Иван бросился прочь.
Чем измеряется время? Уж, конечно же, не днями и ночами. Оно измеряется мерой нашей радости, нашего горя, наших мук сердечных. Время — это мы сами, а его бег — наши мысли. Длинный век прожил в ту ночь семнадцатилетний Иван Орач.
Рассвет не принес облегчения.
Рождался день. Почему небо на заре такое багряное? От натуги. Что там прячется в посадке? Что таится в балочке, по которой весною стекают в пруд талые воды? Не боль ли нового дня? Не его ли отчаянный крик? Только мы глухи к этому крику, не дано нам слышать его.
Измученный, опустошенный, возвращался Иван утром домой. К его удивлению, пытки его шамаханской царицы Фенюши, которой паренек отдал свою первую безответную любовь, еще не кончились.
Из ходановской хаты выскочил Гришка в черном мундире полицая. С лица — черный, глаза налиты кровью. С разбега ткнулся в стожок прошлогоднего жесткого сена, стоявшего в конце подворья. Выхватил парабеллум и давай палить в белый свет: в небо, в сарай, в мазанку Орачей. И как только не загорелась старая солома на крыше?
Вышла из ходановской хаты Иванова мать:
— Шел бы ты на свою черную работу. Передается роженице твоя злость, и не может она на своем деле сосредоточиться.
— Умрет? — со страхом спросил Гришка-полицай.
— Вот так-то и достаются матерям дети, — вздохнула Иванова мать.
Весь день Гришка Ходан слонялся по Карпову хутору, а вечером притащился в хату к Орачам.
— Выгнала меня Феня, — пожаловался он Ивану. — Карает, говорит, во мне бог твое семя. Муторно на душе: застрелю я кого-нибудь нынче... Зажег бы ты коптилку, что ли... Тьма душу тьмою наливает.
Без особой надобности свет в хате Орачей не зажигали, экономили керосин, который смешивали с бензином.
Зачадила коптилка. Багровое пламя колыхалось от дыхания притихших в напряжении людей, сидевших за столом.
Гришка увидел в углу небольшую икону.
— Исчезните, — приказал он братьям, уставившись на лик божьей матери.
Ивана с братом как ветром сдуло. Но любопытство, одолевшее страх, остановило их по ту сторону порога. В приоткрытую дверь Иван видел, как Гришка плюхнулся на колени и возвел руки кверху.
— Божья матерь, ты помоги моей Фене, — шептал он. — Что тебе стоит? А я обещаю — отныне комара на своей морде не трону. Ну помоги же! — властно требовал он.
Феня разродилась на третий день. Мальчишка был весь в нее: волосы темные, носик ровненький, с едва приметной горбинкой. Вот только разрез глаз — ходановский, да овал лица, особенно подбородок и лоб...
— Адольф Григорьевич Ходан! — нарек Гришка-полицай сына.
Ходан-старший, Филипп Авдеевич, никак не мог согласиться с таким именем.
— Придумал собачью кличку: Адольф Гитлер, Адольф Ходан... Ишь, куда гнет, сволота. Каково же мальчишке жить с таким собачьим прозвищем?
Миновал месяц после родов. На Фенюшкиных щеках появился румянец, исчезли тяжелые подглазины, губы вновь налились малиновым соком. Выйдет, бывало, на высокое ходановское крыльцо и тихо напевает крохе. Иван подсядет к ней и зачарованно слушает ласковую песенку.
При виде застенчивого, неуклюжего в своей стеснительности парубка молодая женщина приветливо улыбнется и скороговоркой скажет сынишке:
— Ой, кто к нам в гости пришел! Иванушка, ясный сокол, к нам в гости пожаловал.
И опять запоет:
Люли, люли-люленьки, Прилетели гуленьки...Ну что оно, дитя, понимает? Поди, человеческий голос от скрипа старых дверей отличать не может. А мать знай ему ласково нашептывает. Голосок у нее нежный. Иван не может им насытиться, налюбоваться. Заплакать бы и одновременно рассмеяться.
Фенюшка, шамаханская царица, кроткая, добрая, ласковая, была для парнишки в те черные дни оккупации единственной его мечтой, его радостью и надеждой. Если бы судьба не поселила Фенюшку рядом с ним, через огороды, ее, такую чистую, надо было бы выдумать, взять из прочитанных книг, из ночных сновидений юноши, который мечтает о любви.
Принесет Иван Фенюшке баночку лесной малины. Приготовит она из тех ягод сок. Напоит кроху, а потом, отвернувшись спиной к пареньку, достанет грудь, набухшую от молока, и сунет в беззубый ротик крохе. А мальчонка, кхекнув от нетерпения, прихватит сосок и зачмокает.
Иван ничего, кроме Фениной спины, в такие минуты не видел, но пылкое воображение семнадцатилетнего паренька дорисовывало сладостную картину...
Однажды Феня, обернувшись, перехватила его взгляд, вспыхнула и сказала дрогнувшим голосом: