Последний шанс
Шрифт:
Следующая встреча у Ивана с маленьким Ходаном произошла через семь лет и четыре месяца. Старший сержант-артиллерист возращался домой после двух войн: с гитлеровской Германией и императорской Японией.
Он знал, что Фенюшка, которую тогда Гришка-полицай увез в тачанке в неведомые дали, сошла с ума, да так и не выздоровела. Семь лет таяла, как зажженная свеча с длинным чадящим фитилем, и угасла.
Эти два события: возвращение домой демобилизованного и смерть Фени совпали по времени.
Иван был уверен, что усопшая лежит в хате у них (так
Все правильно, это был ее дом, дом ее сына». Но Иван не мог отделаться от недоброго ощущения, что это прежде всего дом Гришки-полицая. Здесь он родился, здесь вырос. Здесь задумывал свои преступления.
Мимо ходановского подворья Иван направился к себе. Перешагнул порог родного дома — к горлу подступил горький комок. Расчувствовался до слез. «Эх, старший сержант!» — упрекнул он себя. Но ведь только однажды возвращается солдат домой после двух войн.
В хате тихо, тепло и уют. Пахнуло чем-то родным, давно знакомым.
В кухне кто-то постукивал ложкой о миску.
— Матынько!
Ему бы войти тихонько, закрыть матери ладонями глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у солдата характера.
Из кухни отозвался мальчишка:
— Тебе чё?
Возле старенького кухонного стола сидел на табуретке мальчонка лет восьми. Остренький носик с горбинкой. Черные глазища. И весь — словно галчонок. Вот только разрез глаз и большой крутой лоб — ходановские. Екнуло Иваново сердце от этих живых Фениных глаз.
— Ты — Ванюшка? — спросил мальчонка. И сам же ответил: — Как ты вошел, так я тебя сразу и узнал. Ты такой же и на фотокарточке, за стеклом.
Он говорил совсем не по-детски, серьезно. Строил фразу грамотно, слова подбирал умно.
«И откуда такая речь у мальчишки из глухого донбасского хутора?»
— Хочешь, и я отгадаю твое имя? Санька — вот кто ты.
Потеплели у мальчонки глаза-угольки.
— Так меня зовут бабка Матвеевна и дед Авдеич.
Иван инстинктивно почувствовал, что с родным именем Саньки — Адольф — связаны большие неприятности.
— Так ты и есть Санька. Александр, — заверил его Иван.
— Не-е... Учителька, когда вызывает к доске, называет меня Адольфом. Ребята на переменке никак не называют. А сынок учительки, если рядом кто-то из взрослых, дразнит фашистом. Ну так я ему за это! — Санька погрозил кому-то кулачком и торжествующе рассмеялся. — Сынок учительки — дундук дундуком. И толстый, как бочка с ножками. Он самого легкого примера решить не может. Мать ему дома все покажет, расскажет, а в классе вызывает: «Лапушка, давай решим какую-нибудь задачку... Вот эту, например». А у него на листочке решение и ответ. Я у него однажды спер бумажку и другую подсунул, с решением совсем другой задачи. На доске одна задача, а он решает другую.
— А ты в каком классе? — подивился Иван.
— Я-то во втором. А Лапушка — в четвертом. У нас одна учителька на все классы. Расчертит доску и пишет: на одной половине задание для второго класса, а на другой для четвертого. Она еще точку не поставила, а я уже кричу: «У меня — ответ».
— Задача за четвертый класс?
— Ну да, за четвертый, — подтвердил Санька. — Я по всем предметам успеваю: и за второй, и за третий, и за четвертый.
— Ну и молодец!
— Это я назло учительке, за то, что она меня называет Адольфом. И сынок ее... Стоит в дверях, дежурит. И не пускает: покажи да покажи вторую обувку! Ну, галоши или что другое... — Он вдруг залился краской.
И понял Иван, что нет у Саньки сменной обуви.
— Ну и что же? — с настороженностью спросил он.
— Говорю Лапушке: «Пусти, а то хуже будет!» Так он обозвал меня фашистом. Ах, говорю, я фашист, — так получай! Разбежался и так дал ему головой в пузо, что он сел. Сидит и разевает рот, как жаба. Учителька хотела меня за уши оттаскать, да я убежал.
Санька рассмеялся. Он был доволен, что сумел постоять за себя, одолев врага, который был старше и сильнее его.
Ивану стало жалко мальчонку. Сколько злости!.. Зачем доводить ребенка до такого состояния. Пока он беспомощен против обидчиков из взрослых. Ну, боднет сверстника-переростка. Но подрастет, окрепнет, и окажется у него в руках нож. И придет он в дом к своим обидчикам: лишенной педагогического такта учительнице, по всему видать, женщине ограниченной, к ее откормленному, словно на убой («бочка с ножками»), сыну Лапушке. И воздаст сторицей за пережитое унижение. А люди скажут: «В отца пошел... Яблоко от яблони, известное дело...»
— Ты голодный? — спросил Санька солидно. — Бабка Матвеевна такого вкусного борща наварила на похороны. Мамка подохла, — пояснил он. — И самогонка есть. Хочешь, с мороза? — Он полез было в стол, где в нижнем отделении стояли две ведерные бутыли с мутноватым пойлом: «бурачинка», из сахарной свеклы.
Все в Иване взбунтовалось, в один миг исчезла его симпатия к мальчонке.
— Что же ты так... о матери?
— А она была чокнутая, — сердито пробурчал Санька. — Звала меня Адольфиком. Адольфик да Адольфик. И при всех! А Матвеевна — Санькой.
Муторно было на душе Ивана.
— Знаешь, почему она стала такой? Один фашист... отобрал у нее тебя. Тебе тогда пошел четвертый месяц. Усадил он ее силой в тачанку и увез. Она боялась, что ты умрешь без нее с голоду, и от великой любви к тебе потеряла рассудок.
Иван говорил с мальчишкой как с равным, он не хотел, не имел права обижать его недоверием.
— Меня выкормила козьим молоком бабка Матвеевна! — Мальчишка был упрям. Он выстрадал свое мнение и не собирался отказываться от него ради чьего-то, может быть, и правильного, но все равно чужого.
Иван не мог примириться с таким отношением мальчугана к жизни. Не успели они встретиться, толком познакомиться, как нечто незримое, но реальное встало между ними, начало их разделять. Внутреннее недоверие к правоте другого?
Надо было бы сказать что-нибудь примиряющее, но распахнулась дверь и на пороге появилась мать.
— Ванюша... — И заплакала.
Он подхватил ее. Легонькая, маленькая. А в его представлении она была сильной, мужественной. Это ей безропотно подчинялись семидесятипятикилограммовые мешки с картошкой, это она ловко орудовала и лопатой, и вилами, а при необходимости и топором.