Последний сон разума
Шрифт:
— А ты — толстый! Тебя разве бьют за это?
— Бьют, — с готовностью ответил Сушкин. — Очень часто. Говорят: пончик, пончик, сел в вагончик и поехал на войну, дрался, дрался, обос…
— Дальше не надо! — скомандовала Дикая.
— А потом бьют за то, что я обос…
— Я сказала, не надо дальше!
— А я что, я терплю, у каждого свои недостатки!..
Дикая отпустила щеку Жоры, отошла к двери и, прокашлявшись, спросила:
— Так кто все-таки избил Сушкина? Считаю до трех… Раз… На счет три все будут завтра лишены
Дети молчали. Они не знали, кто избил Сушкина, а от этого им было страшновато. Бог с ним, как говорится, с полдником…
— Три!
Дикая погасила свет и, не пожелав «спокойной ночи», отправилась в свою комнату, где коротко взглянула на книгу про высокие чувства, грустно вздохнула, сняла через голову испорченную ночнушку, посмотрела на свою красивую грудь, вздохнула еще грустнее и улеглась в одноместную кровать, укрывшись совсем не пуховым одеялом…
В палате мальчишек продолжалась разборка.
— Кто тебя, Сушкин, ударил? — спросил кто-то.
— Я ж говорю — косоглазый!
— Чего врешь? Он еще ходить не может!
— Да точно, — оправдывался Жора. — Рукой как даст!
— Фонарь разбил! — проныл Шишкин.
— Оттого и говорит, что новенький ударил, — продолжил кто-то. — Не хочет отвечать за фонарь!
— Жирный! — донеслось из другого угла.
— Свинятина! — поддержал какой-то товарищ.
— Разби-ил фонарь!.. — Шишкин плакал.
— Отвечать придется, — пришел из угла вердикт.
Сушкин понял, что его будут сейчас бить и именно за то, что он толстый, за то, что он не такой, как все. Но орать теперь будет нельзя, так как это воспринимается детдомовскими как западло, как призыв на помощь взрослых, что совсем запретно. За такое будут лупить вплоть до получения паспорта.
— Будете бить? — обреченно поинтересовался Жора.
— Ага, — подтвердили из угла.
— А можно я рот подушкой закрою, а то, боюсь, за-ору?
— Полотенцем! — скорректировали. — Мы тебя по морде тоже бить будем.
— Хорошо, — согласился Сушкин, нащупал в темноте спинку кровати, на которой висело вафельное полотенце, и засунул его край себе в рот.
— Готов? — спросили.
— Угу, — промычал Жора в ответ, лег на пол и сгруппировался.
Его били долго. Дети были маленькие, и поэтому их несильные удары не могли еще увечить внутренних органов человека, но боль причиняли изрядную.
Сушкин извивался по полу, стараясь прикрывать голову.
— Ну-ка, открой лицо! — приказал кто-то.
— Ой, больно! — сдавленно стонал Жора.
— Ничего-ничего! Открывай лицо!
Сушкин потихонечку убрал от физиономии руки.
— Только не очень сильно! — взмолился он.
— Постараемся!..
Жора почувствовал удар ноги в самую скулу, унюхал запах грязных пальцев и тихо взвыл.
— Уж очень ты жирный, братец! Животину твою не пробьешь, поэтому мы тебя по морде!
— Я понимаю, — всхлипнул Сушкин.
Избиение продолжалось минуты две-три. Особой злобы в побоях не было, так, проформы ради. Не принимал участия в экзекуциях только Шишкин, еще хныкающий про себя от потери фонаря.
— Все! — сказал кто-то, и последний удар пришелся Сушкину по заду, что было воспринято им как легкое поглаживание. — Свободен!
Какое счастье лежать на холодном полу и ощущать, как постепенно из твоего тела уходит боль, оставляя ме-сто сладостным ощущениям, легкой жалости к себе…
Сушкин чувствовал разбитой щекой прохладу паркетного пола, который не позволял синякам расползаться по лицу мальчика, служа вместо холодного пятачка.
Где моя мама? — подумал Жора.
Он еще минут пятнадцать не поднимался с пола, размышляя о том о сем, а потом встал — сначала на карачки, затем на ноги. Ему хотелось спать, и он поплелся к своей кровати. По пути его взгляд зацепил лицо Шишкина, чей фонарь разбился; Жора остановился над ним, спящим, а потом, размахнувшись, вдарил ему в морду со всей силы.
Из носа ребенка потекла кровь, но удивительно, он не проснулся, видимо, воспринял боль как сон.
Зато Сушкин разрядился и, покряхтывая, улегся на свою койку, поворочался несколько, а потом заснул, и снилась ему мама в образе поварихи Кузьминичны, покупающей ему большой шар, наполненный водородом…
На следующее утро Кино Владленовна докладывала ситуацию директору Детского дома Василисе Никоновне Зубовой.
— Надо приходовать ребенка! — выразила свое мнение директор. — В милицию, конечно, заявим, это просто, пусть все-таки мамашу поищут!
Кино Владленовна знала, что муж Василисы Никоновны, Аванес Зубян, из армян, сам милиционер их района и, значит, дело решится безо всяких проволочек.
— Все равно нам ребенка передадут. У нас в Пустырках только один Детский дом.
Василиса Никоновна закурила сигарету и зачем-то сказала:
— Мой папа — дворянин!
Воспитательница Дикая тактично промолчала.
— Мальчишечка-то хоть хорошенький?
— Кажется, азиат, — ответила Кино Владленовна. — Но хорошенький!
— Хорошо, что не негр, а то бы затравили наши подкидыши!
Дикая умолчала о ночном происшествии, а потому ей стало стыдно, и красивые щеки ее зарумянились.
Но Василиса Никоновна не заметила пожара на лице молодой воспитательницы и разрешила ей идти к своим подопечным, дабы те не сотворили что гадкое.
— Да там Кузьминична приглядывает!
— Идите, идите! — поторопила директор, а сама сняла трубку с телефонного аппарата.
Трубка гудела, а Василиса Никоновна задумалась о муже, о том, как она влюбилась вдруг безоглядно в черного-пречерного армянина из какого-то горного селения. Армянин оказался шерстяным по всему телу, умел ухаживать, как истинный кавказец, и пленил ее девичью душу без остатка, а также приручил тело, как никто другой из мужчин, особенно русских.