Последняя глава
Шрифт:
— Вы правы в конце концов, какой черт станет стреляться из-за женщины! Лишать себя жизни, чтобы отомстить женщине — это только делать из себя посмешище. Небольшое потрясение дама, правда, испытает на мгновение, но потом ей сейчас же становится это безразлично, она ест и пьет, помнит о своей прическе и о своих нарядах. И еще испытывает некоторое время чувство гордости, что оказалась стоящей револьверного выстрела, находит сама себя интересной оттого, что кто-то лишил себя жизни из-за нее, величается этим. Не поймите меня только превратно, я говорю не о
— Ну, конечно, — ответил Мосс. Но, должно быть, он уловил на этот раз чтото чуждое в голосе своего собеседника. У Мосса было плохое зрение, но прекрасный слух, он испугался, может быть, как бы из этого не вышло душевного излияния и всякой там сентиментальности, и прибег по обыкновению к шуточкам, к насмешкам. Ну, совсем-то отвергать самоубийства тоже не следует, оно имеет цену и как подвиг, и как моцион.
— Вы обезьяна, — ответил Самоубийца, искоса взглянув на него.
Воздух вокруг них опять стал чист, они воздали друг другу по заслугам и злились от всего сердца. Но в подобных схватках Антон Мосс обыкновенно долго не выдерживал и всегда оставался побежденным.
— А вы-таки проиграли вчера целый шиллинг, — сказал он.
— Да, а вы за меня заплатили?
— Нет, но меня злит, что вы так глупо играли. Проиграть почтальону — это, может быть потому, что у него блестящий галун на фуражке? Вы всегда проигрываете почтальону.
— Это не должно огорчать вас. У почтальона нет средств, чтобы проигрывать.
— Ну? Так это вы потому?
— Нет. Вы обнаруживаете опять невероятную ограниченность. Вовсе это не потому.
— Ограниченность? Вы, может быть, потому хотите издеваться надо мной, что я подвернулся вам под руку, когда вами овладела ваша навязчивая идея.
— Действительно, — у вас лицо изъедено, — воскликнул с выражением отвращения Самоубийца. — Нет, вы и говорить-то уж больно ясно не можете, потому что у вас язвы на губах.
— Ха-ха-ха! — сказал Мосс. Он не засмеялся, он это проговорил. — Вот пустая-то болтовня, — добавил он. — Но он был в достаточной мере оглушен и нашел только самый жалкий отпор: — Я процветаю и толстею, а у вас все больше глаза проваливаются и вы все худеете. Удивительно, что вы не носите соломенной шляпы.
— А вы теперь уже всегда небриты, — продолжал Самоубийца.
Тут Мосс должен был сдаться; вид у него был некрасивый и не презентабельный, из-за ран на лице у него росла клочьями борода и это угнетало его, он даже избегал людям в глаза смотреть.
— От вашей веселости меня жуть берет, — сказал он. — Вы могли мы с таким же успехом заняться торговлей скотом. Я не могу больше бриться, у меня от этого делаются раны на коже. Но я часто подстригаюсь, это то же самое. Коротко, коротко подстригаюсь, маленькими ножницами. Всякий другой понял бы это.
Теперь была очередь Самоубийцы быть настороже, он сказал:
— Молчите уж вы, не расплачьтесь только.
— Ха-ха-ха, — сказал опять Мосс.
Они оба погрузились в молчание, сидели, молчали и думали каждый о своем,
— Холодно сегодня, — сказал Самоубийца, — скоро снег выпадет. Да, что я хотел сказать — это в конце концов безразлично, но вы вот, чуть-что, выдаете себя за человека, понимающего тайны жизни. А понимаете вы сами себя?
— Самого себя? — повторил Мосс. — Я скоро ослепну, вот это я понимаю.
— Какой черт станет стреляться из-за женщины! — говорите вы. Да, верно. Но, если бы вы были беспристрастным человеком, вы поняли бы, как поверхностна ваша болтовня. Разве, например, суть только в мужчине и женщине? А ребенок? Поймите меня правильно — ребенок вообще.
Мосс тряхнул головой и ответил:
— Я не знаю, что вы такое болтаете. Все, что вы говорите, совершенно ни к чему. Я вовсе не хочу быть вынужденным спорить с вами.
— Как хотите. — Но Самоубийца продолжал, точно это было необходимостью для него: — Так вот, ребенок, мальчик или девочка, ну, пускай это будет девочка. Если ей, например, три месяца, вы не уверите меня, что вы ее не видели и не нашли ее изумительной. Что делает мать? Что делает мать три месяца спустя? Ну, ладно. Но ребенок лежит и держит вас за палец, крепко держит, не выпускает. Думаете, вы, что сами вы отпустите? Я говорю так, вообще…
Их разговор был прерван, кто-то пришел и рассказал о том, что случилось ночью — случилась неожиданная смерть. Это не было какое-нибудь огромное несчастие и утрата для мира и не отвлекло Самоубийцу от его гигиенического лазанья по горам, — но происшествие все же было такое, что он кивнул головою: вот, мол, еще один смертный случай. И это произвело жуткое впечатление на обитателей санатории.
Удивительно, как много могло произойти от того, что горничная санатории уселась в незанятой комнате второго этажа и совершенно одна сидела там.
Заведующая нашла ее там ночью, в темноте. Она обходила по долгу службы дом и осматривала его после того, как все улеглись; чиркала спичкой, освещала и шла дальше, и вот нашла эту горничную сидящею около незапертой двери, как будто у нее тут было какое-то дело, она не плакала и не раскачивалась, напевая; наоборот, старалась делать как можно меньше движений, сидела и прислушивалась, стараясь еле-еле дышать.
Заведующая так была поражена, что только спросила ее едва слышно от дверей:
— Что это ты тут сидишь?
Горничная поманила заведующую, чтобы та вошла. Они стали прислушиваться обе — прислушиваться к какому-то тревожному шуму в соседней занятой комнате — слезы, тихие жалобные слова, очевидно, какое-то горе. — «Это фрекен д'Эспар, — думает заведующая, — что-нибудь с ней случилось».
— Давно это она? — чуть слышно спросила она девушку.
— Да уж с вечера. Вот уж с неделю, как она каждый вечер плачет. Она и не ест ничего больше, и рвет ее от самой простой еды.
Заведующая вышла в коридор, постучала к фрекен д'Эспар и спросила: