Последняя поэма
Шрифт:
— Мы должны перебороть это, потому что… хаос сейчас внутри нас! Мы мечемся, мы умираем, единственное, что может спасти нас — это Ее святая Любовь. Можешь разрывать меня, но один я не побегу. Дай же мне свою руку. Скорее. Скорее же.
Он протянул руку, а Альфонсо стремительно обернулся, и сжал и дернул с такой силой, что Робин едва не лишился руки. И пылали в этом ледяном мраке три ока — самые разные чувства стремительно перемешивались, изжигали одно другое, и только одного чувства — спокойствия, не было в этих очах. Вот Альфонсо вскочил, и, не выпуская руки Робина, бросился к этому свету, вот резко остановился, и застонал:
— Нет! Ты колдун! Да — ты ворон! Ты искушаешь, чтобы я вновь остался в живых и зло сеял!..
И тогда Робин наконец узнал Альфонсо,
— Ничего, ничего… — прошептал чуть слышно Робин. — Сейчас вот оправлюсь немного, и вместе побежим. Пожалуйста пойми, что не надо никакой жертвы, что любовь это свет, это радость…
— Да только не для меня!.. Проклят я!.. Проклят!.. — взвыл Альфонсо и тут тоже узнал Робина.
Теперь уж они обнялись, и тут же, держась за руки, со всех сил бросились к блаженному сиянию. Правда, бежать им довелось совсем немного — они только почувствовали счастье, как виденье разрушилось.
Альфонсо очнулся в том самом овраге, в который и упал он ночью. Вокруг него было множество вывороченных им цветов, и сидела, опустив голову Аргония. Когда Альфонсо открыл глаза, из-за кромки оврага выглянуло солнце (а время уже, видно, близилось к полудню) — и наполнило там все, даже и мертвые цветы яркими, живыми цветами. Зазолотились, подобно морским волнам, волосы Аргонии, и сама она, в это мгновенье вскинула голова, и встретилась с пылающими, влюбленными глазами Альфонсо — только одно слово вымолвила тихим, нежным голосом:
— Ну, вот и очнулся…
А Альфонсо все еще пребывал в том восторженном состоянии, которое нахлынуло на него в последние мгновения, когда он бежал за руку с Робиным, навстречу со все большей силой разгорающемуся сиянию. Он страстно пытался удержать это светлое чувство, пытался отогнать волнами накатывающуюся, привычную боль, и шептал:
— Да я Вас смогу полюбить…
— Правда! — выдохнула Аргония
Тут прекрасный ее юный, святой лик, в одно мгновенье сильно побледнел, а в следующее — уже зарделся сильным, словно заря восходящая, чистым багрянцем — она хотела что-то сказать, да не смогла от волнения. Ее губы задрожали, и вот она, видно и не отдавая себе отчет, что делает, поймала легкими своими ладошками могучую руку Альфонсо, и поднесла, к этим дрожащим губам, и поцеловала — Альфонсо даже вздрогнул — такие эти губы оказались горячие, трепетные. Он сам, чувствуя неясное, но очень сильное волнение, едва смог справится с новым вихрящимся чувством, и зашептал:
— Да — но Вы должны понять, что я Вас полюблю, как сестру — иная любовь немыслима, иная любовь только новую муку принесет…
И тут, как раскаленным копьем ударило ему в голову воспоминание о собственных клятвах, о преисподней, что он говорит сейчас то, что никакого права говорить и не имеет. Он побагровел, и вновь на виске его запульсировала, готовая разорваться вена, и вновь носом у него пошла кровь, но он, все-таки, жаждя вернуться к нормальному, доброму чувству, напряг титаническую свою волю, смог выдрать это копье, и хрипловатым, дрожащим голосом выговаривал:
— …Вы должны понять — я никогда не смогу любить ни Вас, ни кого-либо иного, как то иначе, нежели такой вот — братской любовью. Та святая любовь — любовь к Нэдии — она всегда в моем сердце… Поймите же, поймите это — и будьте счастливы; пожалуйста, молю вас об этом — будьте мне, как сестра…
Аргония побледнела еще сильнее — цвет ее лица стал мертвенным; дрожащие губы, которыми она все целовала его ладонь, неожиданно похолодели. Зато слезы, которые скатывались по ее щекам — обжигали руки Альфонсо; в одно мгновенье казалось, что она падет в обморок, но это мгновенье прошло, и вдруг лик ее стал решительным — даже какие-то каменные черты проступили в этом лике; она приблизила этот твердый, но все равно прекрасный, окруженный золотисто-солнечной аурой лик к Альфонсо, и зашептала:
— Никогда — слышишь, никогда я не стану любить тебя, как сестра, и никогда не откажусь…
— Довольно! — вскрикнул Альфонсо.
Ему опять приходилось бороться с подступающим отчаяньем. Вот он вскочил на ноги, и вцепившись в руку Аргонии, стал взбираться по склону. Вот он выбрался на гребень, увидел белеющей дворец Келебримбера, и… почувствовал, что он уже стар; и, хотя тело его еще оставалось могучим, богатырским телом, он ясно чувствовал, что нет уже в этом теле прежних, молодецких неистощимых сил; что пройдет еще немного лет (а они то, как и все предыдущие в одно мгновенье промелькнут) — и он уже не сможет так вот взбегать по склону — и вот вновь как раскаленных кнутом хлестнуло, да перешибло надвое: "Жизнь прогорела впустую, и то счастье, и те творенья — все то, что было бы твоим — все упущено, все в боль обратилось". И вновь голос Аргонии — трепетный, любящий его голос — она жалела его, хотела избавить от боли, а он вновь стал выкрикивать, что все это лишнее, что нужна только братская любовь. И вот, увлекая ее за собой, бросился ко дворцу Келебримбера.
Еще и раньше Альфонсо часто думал об этой братской любви, об единении всех разобщенных. Иногда находили на него такие дни, что он ходил к Цродграбам, призывал их любить эльфов, эльфам — Цродграбам. А когда ему отвечали, что и так есть любовь, он начинал горячится и утверждал, что эта любовь недостаточна, что надо стремится к тому чувствию, какое испытали они, когда Вероника в светлое облако разрослась. Он и не знал (точнее — не хотел знать), что такое же проповедует и Робин; но и тот и другой вскорости убеждались, что тщетны их старания, и вновь начинали мучаться. И вот теперь Альфонсо уверился, что он не остановится ни перед чем, лишь бы достигнуть понимания, лишь бы засияла эта братская любовь: "Быть может, это в последний раз так ярко вспыхнула кровь твоя — быть может, потом одно увядание, трясина будет. Ну уж нет — сейчас устрою последний концерт. Да будет свет!"
Он с жадностью оглядывался, жаждя увидеть хоть кого-нибудь, к кому можно было бы бросится, выложится. И он увидел довольно значительную толпу, увидел и всадников, и пеших — к толпе этой подходили все новые составляющие — и Альфонсо, радостно вскрикнул, на демона похожий, выкрикивая что-то бессвязное, бросился к этому скоплению.
Та толпа к которой бросился Альфонсо состояла и из Цродграбов, и из людей, и из эльфов. Все они обступали место чудовищного преступления — убийства. Вы помните, сколько было убито эльфов при походе к Самрулу? Тогда только плакали, тогда никого не обвиняли. В них было смиренье пред ужасами окружающего мира, и они отдали ту жуткую дань как должное, но то, что убийство произошло в их милом доме, было из ряда вон выходящее. Многие эльфийские девы плакали на груди у своих возлюбленных, а те стояли мрачные, словно бы собственную смерть увидевшие. И всех их можно было понять — Эрегион был их раем, источником всего света Вселенной, и не знали они никакого Валинора, можно даже сказать, что Эрегион был для них такой же звездой путеводной, мечтой святою, да всей жизнью, духом — тем же, что для Робина была Вероника, а для Альфонсо — Нэдия; только вот любовь эта раньше не была омрачена такими пронзительными, мучительными чувствами, и теперь то в эту святыню проникло зло — вся трава была темна от крови, неестественно изогнутое посиневшее тело, с отвратительной рваной раной, каждый чувствовал, как и свою собственную кровь. И все, конечно же, хотели, чтобы убийца был найден, и зло навек изгнано — содрогаясь от ужаса, они готовы были тут же жизнь отдать, ради этого.