Последняя поэма
Шрифт:
Цродграб заговорил самым обычным голосом, будто он рассказывал какое-то незначительное, вскоре должное забыться происшествие:
— Все мои близкие знают, что каждую ночь ухожу я гулять по окрестным лесам, вожу дружбу и со зверьми, и с птицами, и со светляками. Именно светляки меня и подвели, хотя зла на них не держу — ведь не нарочно же они. Видите, какое здесь место — лес расступается к полю. Я то любил среди трав побегать: знаете ли, как приятно они грудь обволакивают! Бежишь, запахи их вдыхаешь, да и горя не знаешь!.. Вот так то и вчера собрался побегать, окружили меня светляки, да так то плотно, что и не видать за ними ничего; бросился я что духу бежать — направление верно выбрал, и ничего бы со мной не случилось, если бы что-то под ноги не попалось. Упал я, да кубарем по земле покатился, и такой на меня восторг нашел, что,
И, когда последние слова были произнесены, Эрмел отпустил его руку, глаза Цродграба закрылись, он стал падать, но так и не дотронулся до земли — тело его обратилось в сгусток белесого света, а тот рассеялся во все стороны.
— Так значит мне привиделось? — шепотом спросил Альфонсо.
— Конечно же привиделось. — молвил Эрмел. — Ты пребывал в таком лихорадочном, возбужденном состоянии, что тебе еще и не такое могло привидится. Ну скажи, как ты мог совершить такое страшное преступление? Ты только вспомни: была ли хоть какая-то причина?..
Альфонсо пытался вспомнить, что действительно было ночью, и действительно мог вспомнить, что в сиянии светлячков налетел на некую фигуру, и что он пал на траву, и сжимал шею. Но, конечно, он и представить себе не мог, что как то, пусть и случайно, причинил этому некто хоть какой то умышленный вред — это представлялось и диким, и неестественным — что, он набросился на него?!.. Нет, нет — не было никакой причины, чтобы набрасываться, да и больно был признать свою вину, а он так уж исстрадался, что хоть немного отдыха хотел, и вот поддался этому уговору, проговорил:
— Да, да — конечно, теперь и я все вспомнил…
— Ну, вот видите. — улыбнулся Эрмел. — А вы то все всполошились, а вы то перепугались, и едва такое зло не учинили. Или, все-таки, затоптали кого-то?..
Как раз в это время поднесли к нему Цродграба, который во время давки пал под ноги, и теперь весь покрыт был кровоточащими ссадинами; слабо шевелился и издавал невнятный стон.
— Да… — вздохнул Эрмел, и повел над ним рукою — раны на глазах зарастали. — …Да — надо вам отучится первым порывом поддаваться. А то смотрите: эльфийское, могучее государство; казалось бы, что его может сломить?.. А вот не подоспел бы я вовремя, чтобы вы тогда сейчас делали? Сколькие бы уже погибли, сколькие бы в хаосе, во мраке друг друга терзали?..
И тут все содрогнулись от ужаса, так как понимали, что говорит он правду, и почувствовали себя слабыми, неразумными. А Эрмел продолжал:
— Но теперь я не оставлю вас, и никогда такого не повторится.
И теперь всем хорошо стало, и еще окрепла любовь к этому мудрому старцу. Вот излеченный Цродграб поднялся, да тут же, со счастливым плачем, пал на колени, подхватил край белоснежных одеяний, стал его целовать. Эрмел улыбнулся и посмотрел своими ясными, добрыми глазами на Келебримбера, который все это время смотрел на него пристально, изучающе, стараясь не поддаться восторгу, который охватил всех. Эрмел говорил ему:
— Зря ты, государь, пытаешься усмотреть во мне врага. Скажи, почему в сердце твоем есть хоть малое подозрение? Не лучше ли принять меня, как друга, а я клянусь, что никогда не сделаю ни для Вас, ни для Ваших подданных, чего-либо, кроме добра. Я стану вашим добрым советником… Впрочем — пожалуй, я слишком забегаю вперед…
Тут к Келебримберу подошел один из князей и прошептал ему на ухо:
— Что же, государь, кажется следует пригласить такого дорого гостя к нам во дворец… Мне распорядится, чтобы повара принялись готовить пир?..
Келебримбер не отрываясь смотрел в ясные очи Эрмела, и все никак не мог оторваться. Ему было не хорошо. Ему, как и Альфонсо и Робину, не нравился этот обволакивающий сильный свет, в котором не было жизни, ему не нравился этот спокойный, убаюкивающий голос — при всей свой мудрости и проницательности, государь не мог уловить там хоть одной не лживой нотки; но, все-таки, что-то не так было с этим голосом — в какое-то мгновенье ему даже показалось, что — это прекрасный актер, который настолько вошел в роль, что сам уже верит, во все, что говорит. Но больше всего ему не нравились, и даже пугали — это глаза Эрмела. Там был не мертвенный, но живой, искренний свет — но чувствовалось, что ласковый этот свет, есть малая доля чего-то безмерно большего, чего-то сокрытого, и неясного. Вспомнилось ему давным-давно слышанное пророчество:
— Ты, видящий все в ясном свете,Узнай: настанет горький день,И канет в безысходной лете,Твоя земля — былого тень.И гибель всех садов родимых,Где память долгих светлых лет,И голос родников игривых,И святых мест небесных свет —Все это пылью темной станет,Завоет с ветром, улетит,Иных эпох чреда настанет,И кто вас вспомнит, кто почтит?..Придет он в сильном белом свете,И мудрой речью ублажит,Уйдет в кровавом он рассвете —Вас тьма забвенья полонит.Нет — не задержать предначертанья,То в песне ветра, в вышине,И звезд извечное сиянье,Вам скажет тоже: "Вы в огне…"Да — вспомнилось это предсказанье государю Келебримберу, и вздохнул он тяжело, задумался, и даже слезы на его глаза навернулись.
— Поверьте, я друг вашему величеству. — проговорил тем временем старец, и подошел вплотную к коню Келебримбера.
— Подайте гостю коня! — выкрикнул кто-то из князей, но Эрмел повернулся к нему, и молвил голосом и тихим, и спокойным. — Нет, нет — благодарствую, но у меня уже есть свой конь…
И вот белесый свет, стал скапливаться в плотные, пышущие внутренним пульсом облачка, которые подплывали как раз под старца, и образовывали конскую фигуру. Да — этот конь получался сцепленным из света, однако же — и неприятно, и даже мерзостно и жутко было смотреть, на это недвижимое, сияющее, и почему-то кажущееся липким, как воск, изваяние. Вспоминалось, что в этот же свет было расщеплено и тело Цродграба. Впрочем — большинство неприязненное это чувство тут же погасили, и даже стали себя корить, за то, что посмели испытать к Нему, к этому Божеству, что-то не хорошее. И вот уже конь сцепился совершенно — это был высокий и статный красавец, весь сияющий, и, все-таки, вызывающий неприязнь своей мертвенностью. Старец свечою белесой сиял перед Келебримбером, и казался выше не только из-за коня и своего роста, но и из-за этого самого света; теперь государь Эрегиона казался незначительным, и некоторые, даже и эльфийские князья — все-все, кто стоял на коленях перед Богом, даже и укоряли его за то, что он смеет оставаться на своем коне, что тоже не падает на колени: да — настолько уже возросло преклонение перед этим Мудрым, что они и государя своего считали равным с собою, перед Его мощью. Быть может, в том восторженном чувстве, вызванным по большей части, таким неожиданным и стремительным освобожденьем от уже готового было поглотить их хаоса — кто-нибудь и сказал это Келебримберу, но вот Эрмел улыбнулся, и тихо, но опять-таки, чтобы каждый слышал, молвил:
— Что же: теперь пройдем во дворец, и… устроим пир. Конечно, не хорошо мне гостю предлагать подобные вещи, но вы, кажется, в таком восторге пребываете, что готовы хоть всю жизнь простоять здесь.
— Да, да… — поглощенные его дивно музыкальным, светлым голосом, отвечали эльфы и Цродграбы.
В это время, Вэллиат, который все это время простоял в совершенном безмолвии, но и сотрясался от все возрастающего напряженья, вдруг бросился к Эрмелу, и, перехватив ее белоснежную, совсем не старческую ладонь, принялся ее целовать, и голосом надрывным стал выкрикивать: