Последняя поэма
Шрифт:
Да, любимая, мы будем с тобою. Я улыбаюсь — ты теплыми своими лучами согреваешь меня. Сердце останавливается, но мне так хорошо… Впереди вечность любви… Осталось написать только эпилог.
ЭПИЛОГ
Это был морской брег. Темные валы неслись на штурм растрескавшихся утесов, ветер выл и в воздухе, и в трещинах камней; по небу летели стремительные тучи, и казалось, что все это происходит на дне некой весь мир, все мироздание объявшей реки. Носились, метались, борясь с ветром чайки — их тревожные крики вплетались в грохот валов. И вот, среди утесов появилась фигура — это был Фалко. Он шел медленно,
И в сознании хоббита бушевала такая же буря, как и на море: "Зачем, зачем я здесь? Зачем все это?.. Прямого ответа нет… Но нет, нет — все-таки понимаю — этот мир стал чужд мне, мне противен рок, время — будущее, прошлое, пространство, материя. Зачем все это? Зачем эти движения масс, размышления, слова? Зачем?.. Мне уже ничего, ничего не надо. Ни страсти, ни любви, ни злобы, ни борения, даже и сна — этого нагромождения мудрых или кошмарных видений — ничего этого мне не надо. Только забвения — забыть себя, забыть все-все в вечном мраке… В тишине… В покое — вечность. Неизменные тысячелетья. Прощайте, прощайте…"
И он повернулся к ревущей, вздымающейся на него стихии, сделал к ней первый шаг, и тут вспомнил, что сейчас за ним из своего сна наблюдает молодой хоббит Фалко — хоббит у которого впереди столько страстей, борьбы, любви. Старец повернул к нему голову — увидел, конечно, только, грозное, стремительное небо, шепнул только одно слово: "Люби…" — а затем повернулся к смерти, и забыл уже и про того молодого, еще чего-то страждущего, и вообще — про все, про все. И буря, и грохот ее, и боль потерь — все это отступило. Впереди была только смерть. Бесконечная тьма, большая чем сам космос.
Он делал шаги, но он уже не чувствовал своего тела — он уже был освобожден от этой оболочки. Вот взметнулся над ним многометровый вал, но не обрушился — расступился, давая ему еще дальше зайти в лоно смерти. И пустое тело делало свои последние шаги. Следующий вал был особенно велик — он вздыбился выше утесов, а потом темной, как космос без звезд громадой обрушился вниз и от падения его содрогнулось все на многие версты окрест. Этот вал не расступился.
Летит черный ворон, летит в северном ветре, и визжат и вихрятся вокруг него полчища темных снежинок. Темно и низкое небо, темны и скалы, и ущелья — вся эта громада гор мрачна, бесприютна, ждет пробуждения, ждет, когда же обласкает ее своим светом небо, но до пробуждения этого еще так далеко!
И среди ущелий — никому неведомая, погнутая от времени избушка. В ней никого нет, зато над черной пропастью стоит некая фигура, которую можно было бы принять за статую, которая вот-вот расколется от ветра, если бы не волосы — это длинные и густые, совершенно седые волосы. И фигура эта поет, и голос ее грохочет во мраке
…И нет ни холодных ночей,
Ни горести и не разлуки,
Есть только свет твоих теплых очей,
И вечности нежные руки.
Великая, ни с чем не сравнимая сила в тех словах. В них боль, в них надежда, и вера — вера в то, что новая встреча будет. И она шепчет:
— Но мы будем с тобою. Ты слышишь — мы, все равно, будем с тобою.
Увидит она ворона, и на иссеченных морщинами, страшных, впалых ее щеках появится горькая как ад улыбка, она молвит:
— А — это ты… И ты найдешь свою любовь… Ты это знаешь — даже и в мгновенья страшнейших злодеяний горит в твоих глубинах искорка изначального света — от нее ты и возродишься. Весь мир возник из маленькой искорки… Мы будем вместе… Так скоро, через мгновенье…
Нет — я не так сказал. Давно уже нет той хижины, давно обратилось в прах то тело. Давным-давно то было, века прошли, будто и не было их, так же и грядущие века пройдут.
Над Холмищами раскрыла свой бесконечный, но кроящий еще что-то большее звездный шатер ночь. Лишь несколько облачков остались с дневного времени, и теперь сладко дремали убаюканные в серебристом сиянии.
На скамеечке, что стояла у подножия одного из холмов сидел старый, всеми любимых хоббит по имени Хэм. У его ног собрались маленькие хоббитята, и как завороженные слушали то, что он говорил. Смотрели то в его теплые, успокоенные глаза, то на небо — и все любовались. Голос у Хэма был такой же спокойный как и взгляд, как и душа его. Он тоже иногда смотрел на небо, улыбался ему также тепло и приветливо как и хоббитятам. Впрочем — ему и не надо было смотреть в небеса — вся эта красота жила в нем, он чувствовал ее, он дышал ее спокойствием в каждую минуту своей жизни.
Он вернулся в Холмищи, когда ему было шестьдесят с небольшим, если сравнивать с человеком — то это мужчина лет сорока пяти. Возраст солидный, но и в такой можно завести семью. Он и завел. Была у него и жена и семеро детей — они уже выросли и их дети были среди собравшихся здесь.
Да — этот прекрасный звездный шатер всегда был с ним, потому что Хэм многие ночи, как вернулся провел в его созерцании. Космос и весна — все гармоничное мироздание излечили его душу. Теперь за его спиною сладко дышал им взлелеянный сад — пожалуй, самый лучший во всех Холмищах, хотя тамошние то садоводы — лучшие во всем Среднеземье. Хэм рассказывал детишкам добрую сказку, и чувствовал величие, и любовь и спокойную гармонию не только этих бессчетных крапинок-звезд, но и каждого листика, каждой травинки в саду за спиною. Все-все дышало, нежно благоухало одним словом: "Люблю…" Хэм улыбался, испытывая бесконечные, сладостные мгновения влюбленности — он знал, что он скоро умрет, и этому он тоже улыбался потому что знал, что и смерть и то, что за ней — не менее прекрасно чем то, что окружало его теперь.
Вот послышались негромкие шаги его жены, вот появилась и она, неся в руках большой поднос с дымящимися маслеными блинами. И эти дивно вкусные блины казались не менее прекрасными чем небо, чем увитые серебристой аурой холмы и чуть прохладный, весенний воздух. Она поставила поднос перед ними, и положив свои большие, мягкие, теплые руки на головы кого-то из детишек, проговорила:
— Ну вот, кушайте на здоровье. Попробуйте, что вам бабушка приготовила…
Они кушали. Лилась сказка Хэма. Не было ни времени, ни пространства — всем казалось, что их обнимает, нежно целует и небо и земля, и все-все, и они сами любили…
Люблю… люблю… Ну вот последние мгновенья. Ухожу, оставляю здесь и тело, и рукопись. Тело никому не нужно, и прах от моих костей развеет ветер. Но рукопись, надеюсь, сохранится — дойдет до потомков… А, может, и нет — уже все равно. Я сделал то, что должен был сделать — а дальше уж — как угодно року. Ну, а я ухожу, и рок уже не властен надо мною.
Ты здесь, ты здесь, любимая моя. Что ты так нежно шепчешь мне в самое сердце?.. — ах, чтобы я оставил перо, чтобы протянул руку к тебе. Но подожди, подожди — еще одно мгновенье, я хочу оставить им, еще идущим дорогами этого мира, еще борющимся и страждущим, последнее, что открылось мне: