Последняя поэма
Шрифт:
Но вот они, последние метры — вот она, вздымающаяся из разодранной земли, зияющая холодом, черная, и окруженная черной аурой твердь. Здесь чувствовалась боль — она чем-то незримым давила сверху, каждое движенье было неимоверно тяжело. Вот последние метры — пальцы обеих хоббитов одновременно вцепились в это леденящее, болью исходящее. Они вцепились из всех сил, и тут же почувствовали, как холод отчаянья переполняет их. Все было тщетно — да они с самого начала знали, что тщетно, но вот теперь, когда уперлись в этот непреодолимый тупик — теперь стало как-то особенно тяжко, и нечего уже было делать, и не к чему было стремится. Фалко даже позабыл то, что смерть должна была забрать его на морском берегу — нет — и это представлялось теперь
И, вдруг, они почувствовали над собою хрипящий, мучительный стон, и тут же каждому на плечо легла рука столь легкая, столь иссушенная, что сразу представлялась ожившая мумия (а ничего иного и нельзя было представить в этой стране ужаса!), и они услышали голос, который, несмотря на свое состояние, сразу же узнали. Но как же, право, страшно этот голос изменился! Какое глухое отчаянье, какой мрак, какая безысходная боль! Казалось немыслимым повернуться, взглянуть — увидеть еще что-то жуткое, что было прежде прекрасным. Но, все-таки, именно этот голос вернул их к прежним чувствам — они просто поняли, что еще есть что-то помимо этой исполинской, непреступной стены перед ними. Через некоторое время им удалось перевернуться на спины, и они увидели Аргонию…
Да — за прошедшие две недели только блестки, иногда проступающие в потемневших глазах, да еще несколько тонких золотистых прядей оставшихся в ставших совершенно седыми волосах — все, что осталось от прежней красавицы Аргонии. Вся она высушенная, действительно похожая на мумию — вся потемневшая, сжавшаяся, с дряблой отравленной кожей, в бесформенных, уродливых лохмотьях, с этим мертвенным, отчаянным голосом — в ней, по каким-то уловимым только для сердца чертам все-таки можно было сразу узнать прежнюю Аргонию. И она говорила:
— Иногда они пролетают здесь… Иногда… Они не видят меня, не слышат молений моих… Точнее — они слышат — они все-все слышат… Они бы растерзали меня, но нет… нет — это Ворон повелевает, чтобы оставляли меня мучится дальше — на медленную смерть, на гниение… Ворону этого и надо — это воспитывает в Них жестокость… Это вырывает из них остатки прежних чувств… Но это, все-таки, они — пусть окруженные мраком — в глубине это, все-таки, прежние Они. Все равно их можно пробудить… но у меня нет сил… и у вас тоже… Ворон знает это — иначе бы не подпустил сюда… Эта башня… она… словно трон его, и вот приползли мы, лежим под его стопами, а он сидит… вон видите — сидит и ухмыляется… Ты… ты хотел, чтобы я съела… Но нет — я еще человек… Этот несчастный — он нашел свою могилу в пламени… Нет-нет — здесь меня не одолел…
Она каким-то неестественным, очень резким рывком задрала вверх голову, и в какое-то мгновенье казалось, что ссохшаяся ее шея не выдержит этого рывка — и действительно раздался треск, но шея не сломалась. Аргония с бешеной ухмылкой глядела вверх — вот погрозила кулачком тьме, что клубилась над ними. Вот голова ее таким же резким движеньем, каким взметнулась, пала вниз, и невидящий взгляд пробежал по хоббитам, которые так и лежали без всякого движенья — смотрели на нее неотрывно, ждали от нее чего-то.
Но Аргония уже не знала, что тут можно сказать, и вот голова ее качнулась вниз, и она без всякого движенья распласталась перед ними. Теперь все эти трое вновь лежали без движенья, словно мертвые — сердца, хоть и прерывисто, еще бились в них — но надежда покинула, и теперь жизни медленно затухали, они не видели хоть какого, хоть малого проблеска надежды — все мрак, мрак безысходный окружал их.
Первой заметила Аргония. Она лежала на спине, и ее глаза медленно закрывались — уже почти закрылись, когда она увидела там, в огромной выси некое светоносное движенье. Эти нежные, весенние цвета, показались бы кому-то и блеклыми и слабыми — для нее же они были самым прекрасным из всего, что ей только когда-либо доводилось видеть. После всего этого мрака, после этих недель (а для нее — целой вечности проведенной в аду) — после всего этого — вдруг весна, вдруг проблеск надежды. Она протягивала к этому сиянию руки, и уже чувствовала прикосновение теплых, ласковых лучей на своем лице.
— Смотрите, смотрите… — прошептала она чуть слышным, но, все-таки, сияющим голосом. — Вы только посмотрите — красота какая… Как переливается, как живет; посмотрите — словно дверь к спасению, в иной, прекрасный мир. Сейчас заберет нас отсюда… Фалко, Хэм — видите, видите — Он, Любимый мой, все-таки смог одержать победу. Да они все там — прекрасные, очищенные, одержавшие над всем этим адом победу… Как хорошо, как хорошо… я знала… Сейчас мы полетим… через вечность… вместе…
По щекам ее катились, звездами сияющие в этом, все приближающимся свете, слезы. В великой печали говорила она эти слова. Да — ей хотелось верить, что сейчас вот наступит великое счастье единенья, что раскроется пред ними Рай. Но при этом сердцем, душой чувствовала она, что все-таки будет разлука — да она еще и прежде, да и с самого начала знала, что умрет в ожидании его, и только где-то там, далеко-далеко впереди, удастся ей освободить его — и что там, в тех далеких эпохах, она уже забудет, уже будет любить другого — и только рок, только слепой рок…
Только слепой рок выведет златовласую деву Арвен навстречу с предводителем Назгулов. То случится на Пеленорских полях — и это открылось пишущему эти строки, умирающему, сейчас в мгновенном, данным космосом прозрением. Несколько веков еще ждать до этой решающей битвы…
А там, у подножья замка Ворона все уже заполнено было нежным, прекрасным светом. Быть может, их и окружали еще камни изорванные, однако — эти камни представлялись уже чем-то незначительным, лишним. Вот из этого света протянулись к ним руки, такие легкие, такие лучистые, что напоминали они скорее крылья каких-то божественных, небесных лебедей. Руки эти прикоснулись к ним, провели по их лицам — и все было бы прекрасно, и можно было бы только радоваться, и постараться забыть кошмарное прошлое, если бы не кольца — непроницаемо черные кольца, которые в этом высшем, эфирном свете представлялись невыносимо тяжелыми, да и вовсе немыслимыми, но, тем не менее — все-таки зияли на их дланях.
Вот проступили лики — все сотканные из света — это были лики девятерых братьев — черты значительно размывались в этом сиянии, и все-таки еще можно было разобрать кто есть кто. И Фалко сразу же отличил Робина — он смотрел на него уже не отрываясь, все внимание уделял именно ему. Лик Робина казался очень печальным и растерянным — вот он приблизился так близко к морщинистому лику хоббиту так близко, что едва ни касался его, и прошептал:
— Здравствуй, батюшка… Что со мною, батюшка?.. Было так темно — я все рвался куда-то, вихри меня крутили… Потом почти ничего не помню — кажется, я поддался какой-то невообразимой ярости, и она, ярость эта, все влекла и влекла меня — вперед и вперед. Нет — даже и не вперед, а метала из стороны в стороны…
— Кружила, в клочья рвала — ярость, ярость и ничего, кроме ярости. — подтвердил кто-то иной из ставших светоносными братьев.
— Но теперь то оставила. — молвил еще кто-то из них.
Фалко по прежнему неотрывно вглядывался в печальный лик Робина:
— Ну, а Веронику ты помнишь?.. Любовь то свою… Все-все — несказанное, огромное, нескончаемое… Все стихи, сонеты… Мгновенье встречи помнишь ли?.. А помнишь, что испытал, когда впервые узнал, что любит она тебя?..
— Да, да — теперь помню… — прошептал Робин.