Последняя поэма
Шрифт:
В голосе его по прежнему была некая завораживающая сила — и вновь нахлынуло оцепененье; вновь показалось всем этим людям и эльфам, что все они маленькие, ничтожные, ничего не смыслящие, что лучше всего здесь подчиниться его словам, да — стоять и в трепете выжидать своей участи. Но это оцепененье было мгновенным — вот вновь взмыл голос эльфа-кудесника, разбил все это своими серебристыми, певучими звуками. И та железная, раскаленная пластина, которая начинала уже вплавляться в спину Маэглина, с оглушительным треском перегнулась и лопнула, выбросила в воздух потоки раскаленных, жирных искр. Вся сцена все сильнее сотрясалась — отблески серебристого, звездного света попали в нее, и теперь из глубин вырывался беспрерывный треск ломающихся механизмов. Вот в одном месте железо стремительно накалилось до красна, вздыбилось, стало ослепительно белым, отвратительным прыщом, а затем — эта раскаленная масса, с густым чавкающим звуком, лопнула, ворожаще медленно стала растекаться, наполняя воздух нестерпимым жаром.
Но механизмы еще боролись — казалось,
Все еще читал свое заклятье эльф-кудесник, и стены, и корни, и ветви все трещало, все обращалось в камень. Те небывалые переплетенья ветвей, которые распахивались над их головами, затрещали, и стали переламываться, опадать целыми гроздьями, но еще не достигнув пола рассыпались в прах. И так много было этих ветвей, и так много образовавшегося от них дыма, что ничего не стало видно — даже и собственной руки было не разглядеть в этом темно-сером, душном облаке. Нечем было дышать — они вбирали эту пыль в легкие и заходились кашлем, который единственный и был слышен некоторое время. Маэглин вплотную приблизился к золотистым волосам девочки, и смог разглядеть их хрупкое, нежное сияние. И тогда же он испугался, что — это сияние может быть каким-то образом повреждено, что окружающий их ужас, может разрушить эту хрупкую красоту. И вот он, позабыв, во что обратилась его рука, попытался объять, защитить это золотистое, живое сияние — но ничего у него не вышло…
И где-то в этом мраке Аргония ужасалась тому, что все это время никак не защищала любимого своего, ужасалась и тому, что и теперь ему что-то грозит, и его тело сотрясают приступы кашля. И она вцепилась в него, и она шептала ему на ухо какие-то нежные слова. А эльф-кудесник все продолжал выговаривать свое заклятье:
— Среди цветов золотистых,Сияющих теплой свечой,Средь светлых деревьев ветвистых,Наполненных ветра мечтой.Средь дальних полей, на закате,В спокойствии, тихой межи,Ты вспомни о каждом, о брате,На небо гляди и лежи.В спокойствии тихом заснешь ты,Покой, милый брат, обретешь,И звезд серебристые соты,Ты в душу свою изопьешь…И было в этих словах спокойствие. Но не то спокойствие вялого, болотного безделья, которым завораживал Эрмел — это было спокойствие восторженное, творческое. Так человек ли, эльф или гном, стоит, созерцает пораженный какой-нибудь красотой природы, да и думает при этом: "Да что же это, куда же это я так спешил до этого, да и зачем, право, спешил; что значат все помыслы мои, все страсти, против этого великого спокойствия природы". Ведь даже и эльф, глядя на вечные, бесконечно далекие звезды, поймет, что и века его жизни — все равно лишь бесконечно малая вспышка перед этой темной вечностью. И вот все они явственно представляли то величавые, укутанные светом облака, величаво плывущие в солнечном небесном океане; то спокойный и извечный шепот деревьев, и такое дорогое, чарующее виденьем того грядущего, нескончаемого, пение моря. А вот и звездное небо… Говорят, что эльфы частички земли, что им суждено навсегда оставаться в этом, любимом доме, но почему же тогда они так любят созерцать тот бесконечный простор?.. Почему?.. Почему?..
И вот, когда сознание каждого полнилось этими образами, приходили силы для борьбы; они держали друг друга за руки, и каждый из них знал, что тот же восторг, те же образы природы видит и стоящий рядом, то было единство. И после этих ужасов, страстно каждый — каждый! — жаждал вырваться к солнечному или же звездному свету, насладится этим мудрым спокойствием природы… И Эрмел, который тоже пребывал в этом темно-сером облаке, не сиял больше, и не говорил ничего, так как понимал, что любые его слова, каким бы чародейством он их теперь не приправлял, будут отвергнуты. Потому он молчал.
Но вот произошло прекраснейшее чудо, — такое чудо, что побелевшие губы многих даже сложились в улыбки, что очи многих даже засияли: вот, мол, пришло, все-таки, то, что они ожидали с самого начала пира. Одному эльфу-кудеснику не удалось бы развеять весь этот темно-серый сумрак, — он очень устал, весь выложился в предыдущее заклятье, да он едва на ногах держался, и вовсе бы рухнул, если бы его не поддержали. Но он чувствовал это братство, чувствовал любовь, и начал говорить, а за ним уж многогласый, могучий хор, подхватил:
— Нас не страшит из бездны мгла —В душе любовь костер зажгла,Нас не пугают кровь и стоны —Мы видим звезд святых хоромы,И с каждой новую мечтой,Я, ангел мой, горю с тобой…И вот тогда мрак стремительно сжался, осел к полу плотной и тонкой пеленой, а воздух сделался таким чистым, будто бы его только что тщательно вымыли. А сверху лился дивный и живой свет; о — каким же чудом представлялся этот спокойный свет. И в одно мгновенье, все-все не сговариваясь, и эльфы, и Цродграбы взметнули вверх головы. Там, над головами, не было больше наполненного тенями сумрака, но был высокий купол — он, впрочем, как и все окружающее не был прежним. Ведь все, что они видели — словно бы когда-то, века назад, пережило страшный, разрушительным смерч, а потом эти века простояло в запустении, в тишине. Стены были покрыты трещинами, высились нагромождения глыб, и все было тихо, призрачно. Оттуда, из под покрытого трещинами купола, плавно, постепенно рассеиваясь, опускалось облако, того целующего глаза цвета, которым наполнено небо, в закатный его час. Все смотрели туда, любили эту красоту, и не могли понять: что же — неужели действительно произошло то кошмарное, о чем даже робкие воспоминанья вызывали дрожь, или, все-таки — это им только привиделось — да, право, не могло же быть такого кошмара!.. Как, у них, в белоснежном дворце Эрегиона?! Эта железная сцена, эти кровавые образы?!.. Нет, нет — конечно же этого не могло быть, и только бы поскорее позабыть обо всем этом!..
Уже никто ничего не говорил, не плакал — все, как к живительному водопаду приникали к этому свету, и боялись хоть чем, хоть каким-то неверным движеньем, шорохом ли, нарушить эту прекрасную тишину. И первым пошевелился, заговорил Маэглин — он все это время примыкал губами к золотистым волосам девочки, и вот теперь, увидев, каким дивным, спокойным светом наполнились эти пышные волосы в этом живом сиянии, он заплакал от умиления, а еще от жалости, от чувствия того, что вместе с кровью из раздробленной руки, уходит и жизнь его, накатывается слабость, вот и в глазах уж стало темнеть, а он все плакал и плакал. Потом застонал слабо-слабо:
— Пожалуйста, мне бы пожить еще… Теперь то страшно уходить, теперь то жизнь только начинается… Новая, НОВАЯ Жизнь!..
И тогда он зарыдал еще сильнее, и, вдруг, вскрикнул оглушительно:
— Дайте мне сил жить дальше!!! Жить!!! Теперь Жить!!!!
И таким сильным был этот его вопль, первый вопль за многие годы молчания, что даже вздрогнули растрескавшиеся стены, а из под купола вырвалось несколько маленьких облачков пыли, и упало несколько камешков. И тогда все очнулись, поспешили на помощь, но не только к нему, но и к иным, кто в этой помощи держался. Ведь сцена, разлетаясь железными обломками, и в агонии не могла взять жертв; и некоторых попросту раздавило, некоторые были покалечены — но они пока сидели в безмолвном оцепенении, все созерцали свет. В некоторых местах обрушились колонны, которые уже не были адскими деревьями, но только истерзанными падубами. Завалы стали разгребать, вытаскивать из под них раненных. Тогда же обнаружилось и самое жуткое — то, что заставило многих сомневающихся поверить, что кошмар действительно был: перед одним из падубов, ствол которого весь пропитал был кровью, лежала прошитая железка бесформенная груда плоти, из которой вытекала и кровь и темная жидкость, которая судорожно дергала двумя раздутыми, красными головами. От одного взгляда на эти жертвы, сердце болью щемило, и едва не останавливалось. И они понимали, что такая же участь ожидала и всех их, и они дрожали, и не знали, как можно помочь этому, безмерно страдающему, но уже чуждому жизни, издающего безумные захлебывающиеся стоны. Вот нашелся какой-то эльф, решился прекратить мученья, рубанул клинком, но не нанес смертельной раны, тогда с искаженным лицом рубанул по этим двум головам, и, выронив клинок, и сам стеная от душевной боли, бросился куда-то — а они еще не были мертвы; ведь