Последняя среда. Литература о жизни (Тема номера: Украина)
Шрифт:
Однажды я решил пойти с дядей Васей красоту посозерцать. Он позволил.
– Только, – говорит, ты ж не очень эмоции там показывай, ты радуйся молча, сосредоточенно. А не то конфуз выйдет, вроде как не созерцать пришли, а непристойно и подло подглядывать. И заклеймят нас на всю жизнь.
Испугал он меня, но я напрягся и пообещал.
Родители мои, как я понимаю, вели платонический образ семейной жизни. Дышали по ночам всегда ровно, и кровать у них не скрипела. Я проверял. Непонятно мне, откуда же я появился. Может, подкидыш или приемыш? Но
Вот поэтому в сексуальном плане они меня вовсе не интересовали, я о происхождении думал часто, даже плакал иногда, ну просто жить мне этот неясный факт не давал.
Оказалось, что в отличие от других детей меня не один раз зачинали, а два. Это абсолютно точно известно дяде Васе.
– Первый раз, – задумчиво сообщил он, – были свадебные волнения, на руках он ее в дом вносил, туфельку невестину кто-то крал… Утром японское знамя гордо реяло во дворе на веревке. Для порядку жизни. Значит, с первого разу ты не получился. А вот второй твой раз… – тут дядя Вася сказал мне: умри!
Но умереть у меня не получилось, из-за любопытства. И мы пошли… Туда. Там, среди девок, была одна – вылитая моя мать. Мне из засады казалось так, во всяком случае. Волосы у нее до пояса, а то, что пониже, то великолепие, упругое и хрусткое как антоновка… мне зубами захотелось, аж рот свело, и я замычал…
– Ш-ш-ш, – зашипел дядя Вася, – это в тебе бесы кочевряжатся, а ты молитву Иисусову почитай, ты красоту постигай смиренно и через это пробьешься к вечному.
Все лето мы с дядей Васей через молитву Иисусову, смирение и красоту нерукотворную приобщались к вечному. До того самого раза, как решился он показать мое второе зачатие.
– Умри, – сказал мне опять дядя Вася страшным голосом. – Умри и только посмей затрепыхаться, вмиг обернешься жабой.
Третьи петухи еще не прокричали. Та, что с волосами и антоновкой, раскинувшись, как букет полевой, среди трав благоухала. А парень рыжий, неказистый такой – тю на тебя, дурень, – шепотком ругнул меня дядя Вася, – то ж батька твой, – так тот рыжий в траву присел, там, где букет рассыпался, а потом покачался на локтях и коленках и нырнул в букет, как под волну подныривают, на выдохе. Только и замелькали стебелечки ее слабые, темными прядями обвитые, и царил над нежной полевой сладостью крепкий подсолнух отцовой головы. И дыхание было зверское, казалось, что кроты всю землю насквозь прогрызли, и сквозняк темный вселенский дышит, дышит, надышаться не может. Да, видать, надышался.
И родился от этого я – рыжий и слаборукий бабушкин выкормыш.
Дикая
Из-под косой прядки светятся рысьи глаза с прыгающим взглядом. Ходит ссутулившись, но задирает подбородок. Черт-те какой эффект от такой постановки тела в пространстве. Вообще что-то дикое проступило вдруг в облике этой пятидесятилетней женщины. Что-то не сообразующееся с окружающим…
Я за ней наблюдал не первый день с нарастающим вниманием. В ее кабинете вечно кто-то торчал, но я пережидал всех и, дождавшись своего часа, заходил, дверь на ключ закрывая.
Она молча наблюдала своими рыжими глазами за ежевечерней процедурой моего внедрения в кабинет. Никогда не слышал я протеста, всегда была одинаковая реакция: на стол ставились две чашки. А я доставал яблоки и бутылку вина. Она любила красное.
Но однажды мою бутылку она спрятала в шкаф, заменив коньяком.
В этот вечер я ее поцеловал. Она вытерла губы ладошкой, но так ничего и не сказала. Да мне и не нужно было, чтобы она говорила. Я тоже молчал.
С этого самого коньяка я ставил на стол две бутылки – красного и коньячную. А она распоряжалась, убирая одну из них.
Когда оставался коньяк, мы целовались. Вино же пили все реже.
Но сегодня она оставила на столе обе бутылки. И впервые заговорила. Лучше бы она молчала! Она сказала, что мы вполне сошлись во взглядах и вкусах, так что за это надо выпить. Мы выпили.
– И расстаться, – добавила она. – Потому что два похожих человека в одном кабинете – это даже не скучно, это уже занудство.
И я поступил так, как она хотела, – я пил коньяк и вино, потом целовал ее, потом задрал юбку и… она мне не мешала.
Все получилось на удивление просто, буднично. Она была нервной, быстро зажглась и остро реагировала на мое вторжение. Пока я ее «догонял», она поглаживала мне уши, почесывала их, словно кошку. Это раздражало меня, и я, перецеловав ей пальцы, холодные и цепкие, с необлупленным бледным лаком, сказал все те слова, которые говорят любимым женщинам. И сам удивился.
Она чутко подтвердила, что да, любишь уже тысячу три дня…
И мы выпили за тысячу три дня. А потом молча выпили «на посошок».
Она не пошла со мной, чтобы возле вокзала, как обычно, разбежаться в разные стороны. Я ехал один в пустом трамвае. Мне было грустно, и я думал, что она все-таки дикая. А она долго сидела в кабинете. Я позвонил ей четырежды, она снимала трубку и слушала, как я молчу. Когда я в пятый раз набрал номер, она тихо сказала на мое молчание, что любовь вовсе не при чем. А при чем – похожесть, выражающаяся даже в одинаковой реакции на спиртное: красное – молчим, коньяк – целуемся, двойное – и молчим, и целуемся, и… положила трубку.
Большего случиться уже не могло. И мы не виделись с тех пор.
Впрочем, ровно через год после того, как все произошло, в одной из городских газет вышел ее рассказ. В нем говорилось о вещах обычных, тривиальных: как он и она вместе пили долгими вечерами и молчали, и домолчались, и допились до того самого, о чем все вокруг мечтают. А они вот, домолчавшись и допившись, не стали осознавать исполнения мечты многих, а расстались – черт его знает почему.
И вдруг он понял, что на всю жизнь удалось им сохранить то, чего никто не мог сохранить от забвения. А они сумели. И потому счастливы. Спокойны. И не боятся случайной встречи.