Последняя война
Шрифт:
"Вот как? — начал соображать Менгу. — Если ты хочешь лишить врага жизни отбери у него воду. Эту истину знает в Степи каждый мальчишка".
— Завалить протоку? — Сотник, ища одобрения, воззрился на Танхоя, но тот покачал головой.
— Это будет долго, — ответил он. — Проще пригнать два десятка пленных и заставить разбить решетку. Если не получится, сбросим в ручей несколько трупов — мертвецкий яд отравит воду. Булган, ты слышал, что приказал сотник? Езжай.
Невеликое самолюбие Менгу немножко ущемили последние слова Танхоя, однако он сдержался. Без пятидесятника нукеры Бронзовых
Булган, махнув рукой, подозвал своих и исчез в клубах пыли, взвившейся из-под копыт лошадей.
Небо, миновав блекло-голубой цвет разгара дня, начало приобретать синий оттенок моря. Дневное светило откатывалось вниз, к закатному горизонту, скрывавшемуся за отдаленной цепью гор, затянутых относимым ветрами песком и высушенной землей, поднятой в воздух неиссякаемым потоком шедшей к полудню армии Гурцата. Менгу боялся, что опоздает. Как долго можно возиться с этим дрянным улусом, хан которого не желает признать власть Степи, явившейся за принадлежащими по праву землями?
Подъехал один из десятников, под командой которого был Булган, и сказал, что кончаются стрелы. Скоро надо будет посылать людей к оставленным у сожженной деревни кибиткам и забирать новые. Кроме того, нукеры, проведшие полный день под злым саккаремским солнцем, голодны и хотят пить.
— Пора! — усмехнулся Танхой, а Менгу поднял брови: что «пора»?
— Сейчас ты прикажешь нукерам обмотать стрелы тряпками, смочить их в жире и поджечь, — будто бы невзначай объяснял пятидесятник. — Потом отправишь три десятка воинов к закату и еще три — к восходу от ворот. Пусть они перебросят горящие стрелы через стену. В Сейтат-улусе начнется пожар. Много людей побежит гасить огонь, а мы сумеем подобраться к воротам и либо сломаем их, либо подожжем.
Менгу опешил: так все просто?
— Почему мы столько ждали? — начиная злиться, спросил он у Танхоя. — Это все можно было сделать еще до полудня!
— Я хотел, чтобы саккаремцы устали, — пятидесятник не смотрел на Менгу и говорил тихо и ровно, — за это время они могли сами открыть ворота, но не открыли… Теперь я… — Танхой поправился: — Ты и я будем делать то, что сделал старший сын хагана Гурцата у стен Эль-Дади. Вначале мы напугаем саккаремцев еще больше, потом отправим отряд из трех десятков к воротам ручья, ведущим в улус, а потом… Нукеры славно попируют в Сейтат-улусе! Так учил Гурцата и его сыновей один человек с Заката. Он знал, как брать города.
"Что за человек? — мельком подумал сотник. — Или… Я видел в становище хагана чужестранца. Белые волосы, глаза цвета воды горного ручья, очень светлая кожа с рыжими пятнышками… Гурцат к нему никого не пускал и не разрешал с ним говорить… Кто это может быть? Впрочем, сейчас это неважно…"
Танхой подозвал нукера из своего личного отряда, что-то коротко ему объяснил, и воин помчался к десятникам передавать приказ. Вскоре напротив въезда в Шехдад остались лишь двадцать или тридцать степняков, благоразумно отошедших подальше, так, чтобы не доставали летящие с укрепления стрелы. Менгу беспокойно поглядывал на солнце, все ниже и ниже скатывающееся к зубцам дальних гор.
— Теперь, — как бы невзначай сказал Танхой, кивая в сторону ворот, — они забеспокоятся и… Хош! Я так и знал! Если долго бить даже трусливую собаку, она начнет огрызаться!
Менгу не без удивления наблюдал, как тяжелые коричневато-желтые створки, привешенные на медные петли, изъеденные зеленоватым налетом, внезапно начали приоткрываться. Может быть, саккаремцы решили сдаться и сейчас пошлют к мергейтам своего хана с подарками и выражением преданности? Но все равно им не придется рассчитывать на почетный плен и доброту раненого сотника.
Глава четвертая. Падение Шехдада
Управитель Халаиб, умудренный многими годами службы во славу шада и на пользу великому Саккарему, отлично понимал: взятие города неведомо откуда появившимися степняками — вопрос времени и настойчивости мергейтского командира.
Очень многие, включая самого вейгила, полагали, что гости с полуночных равнин, плохо знакомые с царственным искусством войны и правилами осады, покрутятся под стенами и уйдут. Странные мысли… Будто бы собравшиеся рядом с надвратной башней простые горожане и высокорожденные эмаиры, приехавшие в город из своих поместий, не замечали движущееся с самого рассвета конное войско, числом отнюдь не уступавшее непобедимой армии шада Даманхура.
Халаиб сам ранил самострельным болтом молодого и чрезмерно нахального мергейта, назвавшегося сотником, но вскоре степняки отметили. Начав осыпать стрелами Шехдад, они случайно убили мардиба Биринджика. Атта-Хадж не помог своему верному слуге.
"Великий поднебесный Отец! — Халаиб застыл, обратившись в подобие ледяной статуи, которые так любят вырубать из промерзшего снега жители предгорий зимой. Он видел, как всадник-мергейт ловко подцепил веревочной петлей бездыханное тело мардиба, свалившегося со стены, и уволок прочь. — Если случилось так, что убили нашего заступника перед тобой, о незримый Атта-Хадж, то… Неужели ты отвернулся от своего народа?"
Халаиб никогда не был излишне суеверен. Разумеется, он знал, что далеко в глубине лазоревых небес действительно стоит узкий, как волос, и острый, как грань клинка, мост, через который праведники уйдут к Вековечному и его луноли-кой дочери, однако никогда ни о чем не просил Атта-Хаджа. Ведь записано в Книге Эль-Харфа: "У человека свой разум, своя воля и свои желания. Если человек решил сделать так, а не иначе, даже боги не станут противиться его стремлениям. Лишь бы не оскорблять Незримого мыслями или делом…"
Но сейчас управитель Шехдада понял, что от Атта-Хаджа зависит очень многое. Вернее, не от него самого, но от имени Владыки Мира. Когда столь нежданно и нелепо погиб старый Биринд-жик, Халаиб не зря перепугался до дрожи в руках. Смерть мардиба видели люди. И что они теперь подумают?
— Берикей? — Халаиб повернулся, сбрасывая столь ненужное сейчас оцепенение, и встретился взглядом с горящими темным злым огнем глазами верного десятника. За ним стояла Фейран, защищенная от стрел мергейтов, разъезжающих под стенами города, грудью Берикея, покрытой сверкающей на солнце непревзойденной мельсинской броней.