Послы
Шрифт:
Проблема состояла в том, чтобы эта пленительная неискушенность не вступала в противоречие со старыми, утонченными формами европейской цивилизации. Вопреки бытующему представлению, Джеймс вовсе не идеализировал ни эти формы, ни тем более те отношения и обиходные понятия, с которыми постоянно соприкасался, живя в Европе. Джеймс сохранял по отношению к ним дистанцию, созданную самим фактом его американского происхождения, напоминавшего о себе и спустя десятилетия после того, как он покинул родину. Не менее отчетливо чувствовалась во всем, что он писал, дистанция и по отношению к американскому опыту: ведь он был экспатриантом не в силу того простого обстоятельства, что предпочел Нью-Йорку Лондон, но в силу определенных убеждений.
Оставаясь до некоторой степени посторонним по обе стороны Атлантики, Джеймс нашел позицию, которую считал для себя оптимальной, во всяком случае, как для писателя, чьим главным делом стало сопоставление
Он осознал эту задачу как главную для себя уже в юности, и в данном смысле мало что переменилось за пять десятилетий интенсивной литературной работы, которая поглощала силы Джеймса без остатка. Еще находясь лишь на дальних подступах к своему неисчерпаемому магистральному сюжету, связанному с «международным эпизодом» в самых различных его проявлениях, Джеймс делится в письме заветной мечтой: «Надеюсь писать так, что для непосвященных окажется невозможным определить, кто я в данный момент — американец, рассказывающий об Англии, или англичанин, описывающий Америку… Ничуть не стыдясь такой двойственности, признаюсь, что был бы чрезвычайно горд за себя, если бы сумел ее постоянно, сохранять, ибо ведь она и свидетельствует о высокой просвещенности». [128] Вряд ли ему и вправду каждый раз удавалось так тонко маскировать свое американское прошлое, как и взгляд лондонского обитателя, но Джеймс действительно стремился к этому во всех своих книгах.
128
The Letters of Henry James. P. 237.
Английские притязания на его талант обоснованы в том отношении, что как художник Джеймс ближе соприкасается с традицией романа среды и нравов, восходящей еще к Джейн Остин, чем с исканиями американских прозаиков его поколения. Эти прозаики оставляли его совершенно равнодушным, даже такие крупные, как Марк Твен или Стивен Крейн. Ни конфликты, притягивавшие Джеймса, ни интересовавшие его человеческие типы не выглядят хоть сколько-нибудь привычными и знакомыми на фоне американской культуры его времени. Однако и в английской литературной среде Джеймс никогда не ощущал себя полностью своим. Он еще в детстве видел за обеденным столом в своем нью-йоркском доме Теккерея, приезжавшего в Америку с публичными чтениями, а во время длительного европейского путешествия 1869 года свел знакомство с Диккенсом и с Джордж Элиот. Словом, Джеймс не должен был испытывать комплекса чужака в обществе прославленных викторианцев. Тем не менее ему самому всегда было ясно, что на их фоне он все-таки совсем другой — и прежде всего как писатель.
Едва ли могут удивить довольно прохладные отзывы Джеймса о книгах Джордж Элиот, воспринимавшихся тогда — и с достаточным основанием — как новое слово в литературе. Отдавая им должное, Джеймс вместе с тем решительно не принял ее увлечения «научностью», сказавшегося на характере психологических мотивировок, очень часто подчиненных в романах Элиот прямолинейно понятому детерминизму, законы которого она постигала, вникая в теории Дарвина. Не принял он в этих романах и того, что у него названо «нехваткой истинной художественной свободы». В глазах Джеймса это была «самая слабая сторона писательской природы Джордж Элиот», которая страшилась довериться «пластике, не признающей корректировок по каким бы то ни было соображениям». Вряд ли этот отзыв признают справедливым читатели «Миддлмарча», где дарование Элиот раскрылось наиболее полно. Однако он многое говорит о творческой ориентации самого Джеймса. Она определилась прежде всего под воздействием тщательно изученного им опыта европейского романа, а в особенности — романов Тургенева, прекрасно представленного в семейной библиотеке Джеймсов французскими и немецкими переводами. Поразив начинающего прозаика своим исключительным искусством «пристального наблюдения», которое помогает «широко охватывать великий спектакль человеческой жизни» (об этом Джеймс размышляет в своих статьях о Тургеневе, приложенных к изданию «Женского портрета» в серии «Литературные памятники»), книги русского классика так и остались для него образцом «глубокого и сочувственного понимания человеческой души». [129] Они были, по мнению Джеймса, «замечательным примером того, как нравственный смысл произведения придает содержательность его форме, а форма позволяет выявиться нравственному смыслу». [130] И перед самим собой Джеймс ставил примерно такие же задачи. Отказ от каких бы то ни было «голых идей», восхитительные «тонкие штрихи карандаша», которые у таких мастеров, как Тургенев, передают бесконечно больше, чем глубокомысленные авторские рассуждения и комментарии, — вот что стало творческой установкой и для самого Джеймса. И сделало во многом неизбежным его расхождение с преобладающими запросами, с доминирующими художественными тенденциями его эпохи.
129
Джеймс Г. Женский портрет. М.: Наука, 1981. С. 495. («Литературные памятники».)
130
Там же. С. 498.
Он сумел словно не заметить ни подъема натурализма, который пришелся как раз на это время, ни бурного, хотя недолговечного цветения «романа идей», чаще всего отмеченного откровенной тенденциозностью, ни первых и сразу же прижившихся декадентских веяний. Наблюдая меняющиеся литературные моды, он неизменно оставался безразличным к ним и снискал себе репутацию писателя, органически не способного отозваться на злобу дня, хотя публика, включая английскую, в те годы едва ли не более всего ценила в книгах самоочевидную актуальность содержания. А Джеймс подчинил себя, по примеру Тургенева, единственной страсти «наблюдения и изучения человеческой жизни», отказавшись от всех других увлечений. Он верил, что в этом наблюдении, в поиске художественных средств, способных воплотить его результаты, состоит его единственное призвание.
Нельзя сказать, чтобы его усилия и свершения остались вовсе не оцененными современниками. Престиж Джеймса в английской литературной среде был высоким, а после выхода в свет нью-йоркского собрания сочинений в 24-х томах (1907–1910; для этого издания Джеймс написал предисловия к произведениям, которые, включая роман «Послы», считал особенно для себя важными) его и на покинутой родине удостоили статуса живого классика. Но сколько-нибудь широкого читательского отклика эти книги не получили. Видимо, на это и нельзя было рассчитывать.
Джеймс много раз пытался убедить себя в том, что подобное положение вещей естественно, когда писатель сворачивает с проторенных путей и не считается с предпочтениями публики. Тем не менее его глубоко травмировало сознание, что в каком-то смысле он типичный литературный неудачник. Письма Джеймса содержат сетования на «вечное безмолвие», на которое он обречен, поскольку издатели годами держат под спудом законченные им рукописи, не ожидая, что они принесут успех. А в предисловиях встречаются укоры, адресованные «болтливой, непонятливой толпе», которая никогда не умела по достоинству ценить художников, равнодушных к популярности.
В рассказе «Автор „Белтрафио“», одном из многочисленных джеймсовских произведений, где главным героем оказывается писатель, а главной темой — сущность и судьба искусства, рассказчик советует пришедшему к нему молодому человеку ни в коем случае не обольщаться относительно перспектив, которые его ждут, если он посвятит себя литературе. И сразу чувствуется, как много личного вложил Джеймс в суждения этого персонажа: «Неужели вы не сознаете, что искусство ненавидят, — ну конечно, когда оно настоящее. Публике ведь ничего не нужно, только привычное варево, которое она готова поглощать целыми ведрами!»
Единственный раз за всю свою долгую писательскую жизнь Джеймс попробовал удовлетворить ожидание этой публики, написав «Княгиню Казамассиму» (1886), своего рода антинигилистический роман вроде «Взбаламученного моря» Писемского, — спрос на такие романы был тогда велик и на Западе. После «Женского портрета», вышедшего пятью годами раньше и принесшего писателю не славу, но признание авторитетных ценителей, увидевших, что Джеймс один из наиболее значительных прозаиков своего времени, предпринятый им опыт остросюжетного произведения с нескрываемой «тенденцией» выглядел — да и вправду был — насилием над природой собственного таланта.
Больше Джеймс никогда не делал таких ошибок. Преобладавшему в те времена роману с наглядно выраженной социальной проблематикой Джеймс противопоставил тонко нюансированную психологическую прозу, которая при кажущейся камерности сюжетов и коллизий обладает способностью (цитирую одну из его статей о Тургеневе) «облекать высокой поэзией простейшие факты жизни». [131] Стихией Джеймса-повествователя стали неочевидные человеческие драмы, травмы сознания, сложные отношения людей, принадлежащих к разным по своему характеру культурам и ориентированных на слишком разнородные ценности.
131
Джеймс Г. Женский портрет. С. 527.